Бывшее и несбывшееся

— Есть в нем, — говорила она, — нечто мертвенное и даже покойницкое, он призрачен и вероломен, он произвольно ломает формы и искажает облик вещей. В его сиянии чувствуется какая–то нездоровая экзальтация, в бросаемых им тенях, неприятная жесткая четкость и чернота.

Слушая эту, даже и для меня неожиданную импровизацию, я не возражал. Мне было ясно, что защищая солнечный свет от «лирников» и «исповедников» ночи, она подсознательно защищала светлые горизонты нашего будущего от романтически–мистических теней моего прошлого.

Тихий и внимательный ко всякой человеческой душе Андрей, немногословно, но твердо поддерживал Наташу. Единственно в чем мы с ним существенно расходились, был вопрос христианства. Революция, подорвавшая в Андрее социалистическую веру юности, лишь упрочила его атеистические убеждения.

— Как же можно верить в вочеловечившегося Бога, в историю, как богочеловеческий процесс, —сопротивлялся он мне, — когда зло повсюду явно торжествует над добром.

Оставаясь вовне ровным и светлым, Андрей внутренне все более мрачнел. Его трагедия заключалась, как мне, по крайней мере, в то время казалось, в том, что он не мог назвать ни принципа, ни имени достаточного для обоснования своего страстного протеста против творившегося в России зла, его атеистически–научному сознанию это страшное зло представлялось как бы законным этапом исторического развития.

На большие праздники и к родительским именинам к нам обыкновенно приезжала Наташина сестра Марина со своим мужем скульптором. В отличие от Андрея, Виктор был горячим спорщиком, по тону не всегда приятным, но по существу всегда интересным. Присутствие Виктора на «приемах» во флигеле придавало нашим беседам особую остроту, так как между мною и ним уже с 1910–го года шла полемика не только по вопросам политики, но и по вопросам искусства.

Начал Виктор с наивного реализма, но вскоре попал под влияние Родена, после чего стал быстро леветь. В 1912–м году он был уже на пути к отвлеченному конструктивизму.

Я, по мере сил, звал Виктора на новые пути религиозно–монументального искусства, одинаково далекие как от направленческого натурализма старого поколения, так и от мозговой игры скорее экспериментирующего, чем творящего конструктивизма. Теоретически Виктор как будто бы соглашался, но связать с моими теориями живого представления о своем будущем творчестве не мог и потому иной раз невольно раздражался на меня.

В наших спорах с Виктором, как и в обсуждении «Переслегина», всегда участвовали, хотя бы только в порядке выражения своих симпатий, все члены нашего хозяйства. Марина, как жена, и Оля, как ученица Машкова, естественно сочувствовали Виктору. Мягкий Андрей понимал и меня и Виктора, но его всепонимание не предрешало ничьих путей.

Гостившая как–то у нас Олечка Шор, большой знаток искусства Возрождения, твердо и учено поддерживала и развивала мои идеи о пореволюционном искусстве. Она же была и постоянным защитником «Переслегина», от чрезмерно прямолинейных обвинений его в позерстве и эгоцентризме.

Родители активного участия в наших теоретических спорах не принимали, но от души радовались, что Ивановка не только всех кормит и поит, но и духовно объединяет под своей кровлей.

Наряду с оживленными «приемами» в нашем флигеле мне вспоминаются тихие вечера в столовой большого дома после помолвки Лизы Никитиной со старшим сыном профессора Тарасова, на редкость талантливым и пленительным юношей.

Как–то сразу возникшая и быстро окрепшая, в атмосфере всеобщего сочувствия, любовь молодых людей осчастливила не только родителей, но и всех нас, в особенности же Наташу, не без тайной надежды познакомившую Лизу с Сашей. От этой любви и в доме, и в саду, и на работах в поле стало как–то светлее и радостнее. Все были счастливы тем, что, вопреки козням и ужасам революции, неотменно торжествуют первозданные реальности жизни.

И снова будут свежи розы, И первой, первая любовь. Людьми изведанные грезы Неведомыми станут вновь.