Русь уходящая: Рассказы митрополита

Некоторые виды лабораторных работ проходили в МЭМИИТ [38]. Одна из наших подруг, увидев локомобиль — действующую модель паровой машины, спросила ведущего лаборанта: «А зачем паровоз поставили вверх колесами?» На практические занятия по металлоконструкциям ходили в станкин [39], «рвали» образцы. Этот этап был особо отмечен в «Балладе о студенте».

Студенческая столовая работала исправно. У нас был очень скудный, но регулярно готовившийся обед по продовольственной карточке, однако мы предпочитали приносить с собой еще и ломоть черного хлеба, который не очень отягощал карман. Говорили, что, сохраненный до вечера, он «приобретает особо отменные вкусовые качества».

В студенческом общежитии я не помню каких–либо инцидентов. Хотя сам я жил в городе, но, заходя к товарищам, естественно, жил общими с ними интересами. Зимой в общежитии было холодно. Как–то зашел я к друзьям, — а они, несколько человек, сидят перед банкой консервов, и ни ножа у них, ни вилки. «А как же вы так?» — удивился я (я тогда был очень мало приспособлен к жизни). «Очень просто! — ответили мне. — Зубами рвем, ногой придерживаем».

 Время было трудное. Карточки уже отменили, а на деньги почти ничего еще нельзя было купить. Тогда возникла система «лечения» сахаром. На полстакана воды в первый день растворяли один кусок, во второй — два, в третий — три, и так до десяти. А потом то же в обратном порядке. В зимнюю сессию я это попробовал — ничего. А в весеннюю, когда дошел до трех–четырех кусков, вдруг сделалось как будто отравление: жар, озноб, тошнит. Потом выяснилось, что это и есть отравление: сахарная кома.

Однажды в доме культуры выступал гипнотизер. Мы были на сеансе, стояли на балконе. В какой–то момент <84> гипнотизер попросил всех желающих сцепить руки за головой. Некоторые из нас так и сделали, и вдруг один мой приятель говорит: «А я не могу их расцепить!» Мы сначала подумали, что он шутит, но оказалось — нет. Тогда мы их ему растащили силой. Между пальцев были белые следы от напряжения. И хорошо, что сделали так, потому что всех, кто не смог расцепить руки, гипнотизер потом вызвал на сцену и проделывал там с ними всякие неприличные вещи: укладывал между стульев, ходил по ним ногами и т. п. [40]

Был у меня в МИИТе друг Ваня. Мы с ним хорошо дружили. Он очень плохо видел, но очки не носил, потому что девчонки говорили, что у него красивые глаза, и что очки его портят. В результате он списывал все у меня, а почерк у меня такой, что я и сам его не всегда понимаю. Поэтому, если я еще как–то мог сдавать, то он — совсем никак. Вскоре его отчислили. Он отслужил в армии, поступил в физтех, кончил с красным дипломом и стал большим специалистом.

Занятия музыкой

Семья у нас была музыкальная и старшие мои очень хотели, чтобы я тоже владел инструментом, но так получалось, что как только начинались мои уроки музыки, происходил <85> какой–то катаклизм, семейный или даже государственный. Сначала решили учить меня скрипке. Но это был 1935–й год. Мы переехали на Потылиху и скрипка отпала. Потом решили выбрать рояль. Но в 1937 г. умер отец и снова стало не до музыки. Когда стали подниматься, прошло уже довольно много времени. Оставалась разве что виолончель. В 1941 г. я поступил в Гнесинскую музыкальную школу, где моим учителем был Андрей Алексеевич Борисяк, но с началом войны занятия прервались. В эвакуации, в Тамбове, я продолжал заниматься (учился у подгорецкого, старого человека дворянского происхождения), но это был уже не тот уровень. Кстати, в Тамбове в то же время и в той же музыкальной школе учился Ростропович — и, надо сказать, ничем среди прочих учеников не выделялся. Преподавателем его был, правда, каким–то образом оказавшийся в этих краях профессор Козолупов, а это все–таки имя. Ростропович сам впоследствии вспоминал, что сначала ленился и занимался кое–как, но в какой–то момент жизни сумел переломить себя, начал серьезно работать — и только тогда добился успеха. мы жили по соседству. Я приехал в эвакуацию к своей бабушке Анне Ивановне, а он — к своей тетке. Он был долговязый, с длинным тонким носом — его дразнили «Буратино» и «Подсолнухом». Потом уже, несколько лет спустя, я услышал, как он играл «Воспоминания о Флоренции» Чайковского — труднейшее произведение! — и поразился произошедшей с ним перемене.

когда в 1943–м году я вернулся в Москву, мне было не до музыки; к тому же, я чувствовал, что сильно отстал от своих товарищей. Я был уже взрослым, и заниматься вместе со школьниками было неудобно. Однажды, уже будучи студентом, я случайно встретил Борисяка, он спросил, почему я не появляюсь. Я рассказал о своих затруднениях, и он предложил мне заниматься частным образом. Так я стал ходить к нему домой, в Столешников переулок. Борисяк был не только виолончелистом. Петербуржец, сын ученого–геолога, он был астрономом (еще в гимназические годы открыл звезду, которая так и называется его именем: «звезда Борисяка») и поэтом, связанным с кругом футуристов. Меня <86> глубоко огорчало, что он не был религиозным человеком, хотя к религии относился с уважением. Жена же его, Евгения Александровна, и вовсе была ярой атеисткой (вероятно, она тоже принадлежала к среде футуристов — истинных представителей потерянной интеллигенции начала XX века). Их сын впоследствии приходил ко мне, казалось, он был на пути к обращению, но потом неожиданно умер.