DIARIES 1973-1983

День рождения маленькой [внучки] Веры. Три года с той ночи в госпитале. Как по сравнению с этим жалки и бессмысленны и пусты все эти "обсуждения", вся эта пошленькая, мышиная суета вокруг "проблем"…

Переписываю в одну статью свои скрипты о солженицынской нобелевской лекции. Вся она, в сущности, как раз на эту тему.

Что такое счастье? Это жить вот так, как мы живем сейчас с Л., вдвоем, [наслаждаясь] каждым часом (утром – кофе, вечером – два-три часа тишины и т.д.). Никаких особенных "обсуждений". Все ясно и потому – так хорошо! А, наверное, если бы начали "формулировать" сущность этого самоочевидного счастья, сделали бы это по-разному и, того гляди, поссорились бы о словах. Мои казались бы ей не теми и vice-versa[40] . "Непонимание"! И замутнилось бы счастье. Поэтому по мере приближения к "реальности" все меньше нужно слов. В вечности же уже только: "Свят, свят, свят…" Только слова хвалы и благодарения, моление, белизна полноты и радости. Поэтому и слова только те подлинны и нужны, которые не о реальности ("обсуждение"), а сами – реальность: ее символ, присутствие, явление, таинство. Слово Божие. Молитва. Искусство. Когда-то таким словом было и богословие: не только слова о Боге, но божественные слова – "явление". Но прельстилось чечевичной похлебкой обсуждений и доказательств, захотело стать словом научным – и стало пустотой и болтовней. И возомнило о себе, и стало нужным только такому же другому болтуну, но не человеку, не глубине человеческой культуры. Это знает Солженицын, Бродский. Но этого не знают уже больше богословы. Да и как им знать это? О них только что была статейка в научном богословском журнале. Разве это не доказательство их "важности"?

Что такое молитва? Это память о Боге, это ощущение Его присутствия. Это радость от этого присутствия. Всегда, всюду, во всем.

Воскресенье, 8 апреля 1973

Получил позавчера новую книгу Чиннова "Композиция". Наряду с новыми, последними стихами он включил в нее и свою самую первую книгу "Монолог" (1950). Увы, сравнение в пользу "Монолога". А теперь – именно "композиция", умение, трюкачество. Америка не пошла впрок русским литераторам. Они сами уверовали в "литературоведение", сами стали по отношению к себе уже и "литературоведами". Они [готовят] свои стихи так, чтобы о них почти сразу можно было написать дурацкую американскую диссератацию. Мироощущение Чиннова не изменилось ни на йоту: бессмыслица жизни в свете (или тьме) смерти, ирония, подшучивание над всем и т.д. Но раньше это звучало органично, убедительно. Теперь: "Смотрите, как я ловко и умело это делаю". Однако несколько несомненных удач. Например, на смерть Адамовича: "Душехранилище хоронят…"

Сегодня думал (после разговора с Л. о росте цен, налогах и т.д.) о том действительно поразительном пророчестве, что находим у русских. Достоевский не только предсказал, но подлинно явил суть "бесов", завладевших западной душой. Хомяков предсказал крах западного христианства. Федоров предсказал и определил суть и механизм, злую сущность западной "экономики". Поразительно.

Вторник, 10 апреля 1973

Проглядывал, подчитывал "Свиток" Ульянова и "Русскую литературу за рубежом" Полторацкого. В связи с этим – мысли об эмиграции. Она, в сущности, – моя настоящая родина. Но в Америке – это был правильный инстинкт – нужно было уходить от нее и из нее, спасаться от заражения трупным ядом. Во Франции она просто умирает, и не без достоинства. Здесь она гниет. Там останется ее идеальный образ. Здесь – карикатура. Там была высокая печаль, хотя бы у некоторых, у лучших, у ведущих. Здесь – злость и "карьера"…

Хотелось бы когда-нибудь стать совсем свободным и написать о том, как постепенно проявлялась в моем сознании Россия через "негатив" эмиграции. Сначала только и всецело семья – и потому никакого чувства изгнания, бездомности. Россия была в Эстонии, затем – один год – в Сербии; дедушка и бабушка Шишковы-Сеняк, первые впечатления церковные: незабываемое воспоминание о мефимонах[41] в русской церкви в Белграде. Ранний Париж. Обо всем этом вспоминаю, как вспоминают эмигранты о летних вечерах на веранде какой-нибудь усадьбы в России. Та же прочность быта, семьи, праздников, каникул… Эта Россия – язык, быт, родство, ритм.

Затем – корпус, может быть самые важные пять лет всей моей жизни (девять-пятнадцать, 1930-1938 . Прививка "эмигрантства" как высокой трагедии, как трагического "избранства". Славная, поразительная, единственная Россия, Россия христолюбивого воинства, "распятая на кресте дьявольскими большевиками". Влюбленность в ту Россию. Другой не было, быть не может. Ее нужно спасти и воскресить. Другой цели у жизни нет. Чтения ген. Римского-Корсакова: Денис Давыдов, Аустерлиц, Бородино. "Под шум дубов"[42] – и т.д. Мы – дети гвардейских офицеров. "В Ново-Димитриевской снегом занесены, мокрые, скованы льдом. Шли мы безропотно, дралися весело, грелись холодным штыком…"[43].

Четверг, 12 апреля 1973

Потом – сквозь эту военную Россию – постепенное прорастание "других" Россий: православно-церковно-бытовой (через прислуживание в Церкви и "тягу" на все это), литературной ("подвалы" по четвергам в "Последних новостях" Адамовича и Ходасевича), идейной, революционной и т.д. Россия – слава, Россия – трагедия, Россия – удача, Россия – неудача… Потом французский лицей, открытие Франции, Парижа, французской культуры. Постепенное внутреннее открытие, что большинство русских живет какой-нибудь одной из Россий, только ее знает, любит и потому абсолютизирует. Отсутствие широты и щедрости как отличительное свойство эмиграции. Обида, драма, страх, ущербленная память. Вообще – "неинтегрированность", фрагментарность русской памяти и потому России в русском сознании.

В сущности, я полюбил все "России". Каждую в отдельности и все вместе. Я до сих пор убежден, например, что тип русского офицера (первый тип, встреченный в жизни: Римский-Корсаков, Маевский, А.В. Попов, даже папа) – очень высокий, нравственно и человечески, тип, им можно любоваться (Толстой любовался им), как можно любоваться и другими типами: русским священником, интеллигентом и т.д.