DIARIES 1973-1983
Понедельник, 16 января 1978
Кончил "Живые лица" Гиппиус. Нет, все-таки по-своему замечательная книга. Чтобы остаться в той же, так всегда меня интересующей, атмосфере, перелистывал "Неизданные письма" Цветаевой. Всегда страшная к ней, к ее беззащитности жалость. А вместе с тем сильное отталкивание от всего ее стиля и тона. Мне не по душе вечный ее напролом . А также постоянная игра словами, ее, хотя и действительно потрясающий, но мне как бы подозрительный, "словесный дар", чуть ли не какая-то поэтическая "глоссолалия". Я понимаю теперь, что это же самое меня отталкивает в раннем (да и не только раннем) Пастернаке. Ее искусство не имело в себе смирения, настоящего, Божественного смирения. Она словом "владела", над ним "владычествовала", как именно владычества хочет она и над своими корреспондентами. Она им целиком, без остатка отдается , но с тем, чтобы они не только так же отдались ей, а изнутри ей, ее любви, ее "напролом" подчинились. И, однако, какая во всем этом жалость, как ее бесконечно, безмерно жалко.
Искусство самоутвержденья , искусство – власть над словом, искусство без смирения. В другом "регистре" – это также Набоков. И потому искусство таланта (который все может), а не гения (который "не может не…"). В Набокове, может быть, и был гений, но он предпочел талант, предпочел власть (над словами), предпочел "творчество" – служению. Кривая таланта – от удачи к неудаче ("Ада", поздний Набоков, которому так очевидно нечего больше сказать, ибо все возможные – в его таланте – удачи исчерпаны). Гений, даже самый маленький, ибо гений совсем не обязательно "огромен", – от неудачи к удаче (по-настоящему чаще всего – посмертной, ибо требующей отдаления или даже, по "закону" или "пути зерна", – смерти и воскресения…). В Цветаевой гения, пожалуй, и не было. Но был огромный талант, и отсюда – психология всесилия, вызова, требования, самоутверждения (не как человека, а как поэта), бескомпромиссности (утверждения несомненной правды своего искусства при слепоте к "искусству правды"). Цветаева любила в себе свою "стопроцентность", "жертвенность", "безмерность" и, в сущности, не признавала за собою – поскольку абсолютно отождествляла себя, и, наверное, справедливо, с поэтом в себе – никаких недостатков. И потому виноваты (в ее тяжелой жизни, в невозможности из-за этого творить и т.д.) всегда были Другие. В отличие от Блока, от Ахматовой, она – человек без чувства вины или ответственности (кроме как за правду своего искусства, его подлинности , а не "подделки"). Те берут на себя – Россию, мир, революцию, грехи и т.д., Цветаева – нет. Поэтому Блок, Ахматова, даже погибая, побеждают, преображают своим творчеством тьму и хаос. Цветаева гибнет пораженная. В трагедии Блока, Ахматовой, Мандельштама – есть торжество . В гибели Цветаевой – только ужас, только жалость, победа бессмысленной "Елабуги". А Набоков, тот даже не "гибнет". Его гибель – это тот мертвый свет, который навсегда излучает его искусство.
Среда, 18 января 1978
Продолжаю читать письма Цветаевой. И отказываюсь от позавчерашних "рассуждений". Только жалость, только ужас от этой замученной жизни…
Два дня бешеной работы в семинарии: в понедельник 23-го начинается новый семестр. Мелочи, заботы, но тут же и несчастные любви и т.д. Одно расписание лекций стоило нескольких часов… Вчера днем и вечером – снежная буря. Ночевал в Крествуде, "богословствовали" с Томом [Хопко].
Пятница, 20 января 1978
Ужин вчера с Григоренко, генералом, и его женой Зинаидой Михайловной, у сына Андрея. Впечатление: очень хорошие русские люди, светлые, честные, мужественные. Если таких много в России – должна быть надежда. Негодуют на свары среди эмигрантов, но сами бранят "Континент"… Так и не понял за что..
Снежная буря, настоящая вьюга. Вчера поздно вечером ждали с о.К.[Фотиевым] поезда на [надземной] станции метро в Квинсе. И вдруг такое странное чувство, своего рода bliss[1099] – от этого заснеженного города, фонарей, скрипа лопат, очищающих с тротуаров снег.
Все эти дни – работа: "Таинство возношения". И, как всегда, – другое самочувствие, постоянная внутренняя работа мысли.
Суббота, 21 января 197 8
Дома, в Нью-Йорке. Город занесен снегом. Вчера не было никакого движения автомобилей, и масса детей на лыжах и в салазках посередине улиц. Праздник в воздухе.
Только что ходил выкапывать нашу машину. Возвращаясь, почти прямо напротив нашего дома вижу полицейские машины, ambulance[1100], толпу. Оказывается hold-up[1101]. Выносят старика-владельца всего в крови, с простреленным лицом. И праздник солнечного снежного дня меркнет в этом ужасе бессмыслицы, жестокости, зверства.
Эти два – неожиданных – дня затвора, тишины – провожу в работе ("Таинство возношения"). Пишу, как всегда, мучительно, переписывая по десяти раз. Но вот что всегда меня удивляет: сажусь, как будто зная, что я хочу сказать; говорю, однако, всегда другое, не то или, во всяком случае, совсем по-другому. Точно только в писании, в выражении открывается мне то, что я хочу сказать. Так же, но в меньшей мере, и с лекциями.