Исповедь

25, Мы говорили: «если в ком умолкнет волнение плоти, умолкнут представления о земле, водах и воздухе, умолкнет и небо, умолкнет и сама душа и выйдет из себя, о себе не думая, умолкнут сны и воображаемые откровения, всякий язык, всякий знак и все, что проходит и возникает, если наступит полное молчание», — (если слушать, то они все говорят: «не сами мы себя создали; нас создал Тот, Кто пребывает врчно») — если они, сказав это, замолкнут, обратив слух к Тому, Кто их создал, и заговорит Он Сам, один не через них, а прямо от Себя, да услышим слово Его, не из плотских уст, не в голосе ангельском, не в грохоте бури, не в загадках и подобиях, но Его Самого, Которого любим в созданиях Его; да услышим Его Самого — без них, как сейчас, когда мы вышли из себя и быстрой мыслью прикоснулись к Вечной Мудрости, над всем пребывающей; если такое состояние могло бы продолжиться, а все низшие образы исчезнуть, и она одна восхитила бы, поглотила и погрузила в глубокую радость своего созерцателя — если вечная жизнь такова, какой была эта минута постижения, о котором мы вздыхали, то разве это не то, о чем сказано: «Войди в радость господина Твоего»? когда это будет? не тогда ли, когда «все воскреснем, но не все изменимся»?

26. Я говорил это, если и не так и не этими словами, то Ты знаешь, Господи, что в тот день, когда мы беседовали, ничтожен за этой беседой показался нам этот мир со всеми его наслаждениями, и мать оказала мне: «Сын! что до меня, то в этой жизни мне уже все не в сладость. Я не знаю, что мне здесь еще делать и зачем здесь быть; с мирскими надеждами у меня здесь покончено. Было только одно, почему я хотела еще задержаться в этой жизни: раньше чем умереть, увидеть тебя православным христианином. Господь одарил меня полнее: дал увидеть тебя Его рабом, презревшим земное счастье. Что мне здесь делать?».

27. Не помню, что я ей ответил, но не прошло и пяти дней или немногим больше, как она Слегла в лихорадке. Во время болезни она в какой-то день впала в обморочное состояние и потеряла на короткое время сознание. Мы прибежали, но она скоро пришла в себя, увидела меня и брата, стоявших тут же, и сказала, словно ища что-то: «где я была?» Затем, видя нашу глубокую скорбь, сказала: «Здесь похороните вы мать вашу». Я молчал, сдерживая слезы. Брат мой что-то сказал, желая ей не такого горького конца; лучше бы ей умереть не в чужой земле, а на родине. Услышав это, она встревожилась от таких его мыслей, устремила на него недовольный взгляд и, переводя глаза на меня, сказала: «посмотри, что он говорит!», а затем обратилась к обоим: «положите это тело, где придется; не беспокойтесь о нем; прошу об одном: поминайте меня у алтаря Господня, где бы вы ни оказались». Выразив эту мысль, какими она смогла словами, она умолкла, страдая от усиливавшейся болезни.

28. Я же, думая о дарах Твоих, Боже Невидимый, которые Ты вкладываешь в сердца верных Твоих, — они дают дивную жатву — радовался и благодарил Тебя: я ведь знал и помнил, как она волновалась и беспокоилась о своем погребении, все предусмотрела и приготовила место рядом с могилой мужа. Так как они жили очень согласно, то она хотела (человеческой душе трудно отрешиться от земного) еще добавки к такому счастью: пусть бы люди вспоминали: «вот как ей довелось: вернулась из заморского путешествия и теперь прах обоих супругов прикрыт одним прахом». Я не знал, когда по совершенной благости Твоей стало исчезать в ее сердце это пустое желание. Я радовался и удивлялся, видя такою свою мать, хотя, правда, и в той нашей беседе у окошка, когда она сказала: «Что мне здесь делать?», не видно было, чтобы она желала умереть на родине. После уже я услышал, что, когда мы были в Остии, она однажды доверчиво, как мать, разговорилась с моими друзьями о презрении к этой жизни и о благе смерти. Меня при этой беседе не было, они же пришли в изумление перед мужеством женщины (Ты ей дал его) и спросили, неужели ей не страшно оставить свое тело так далеко от родного города. «Ничто не далеко от Бога, — ответила она, — и нечего бояться, что при конце мира Он не вспомнит, где меня воскресить».

Итак, на девятый день болезни своей, на пятьдесят шестом году жизни своей и на тридцать третьем моей, эта верующая и благочестивая душа разрешилась от тела.

XII

29. Я закрыл ей глаза, и великая печаль влилась в сердце мое и захотела излиться в слезах. Властным велением души заставил я глаза свои вобрать в себя этот источник и остаться совершенно сухими. И было мне в этой борьбе очень плохо. Когда мать испустила дух, Адеодат, дитя, жалобно зарыдал, но все мы заставили его замолчать. И таким же образом что-то детское во мне, стремившееся излиться в рыданиях этим юным голосом, голосом сердца, было сдержано и умолкло. Мы считали, что не подобает отмечать эту кончину слезными жалобами и стенаниями: ими ведь обычно оплакивают горькую долю умерших и как бы полное их исчезновение. А для нее смерть не была горька, да вообще для нее и не было смерти. Об этом непреложно свидетельствовали и ее нравы и «вера нелицемерная».

30. Что же так тяжко болело внутри меня? Свежая рана оттого, что внезапно оборвалась привычная, такая сладостная и милая, совместная жизнь? Мне отрадно было вспомнить, что в этой последней болезни, ласково благодаря меня за мои услуги, называла она меня добрым сыном и с большой любовью вспоминала, что никогда не слышала она от меня брошенного ей грубого или оскорбительного слова. А разве, Боже мой. Творец наш, разве можно сравнивать мое почтение к ней с ее служением мне? Лишился я в ней великой утешительницы, ранена была душа моя, и словно разодрана жизнь, ставшая единой; ее жизнь и моя слились ведь в одно.

31. Мы удержали мальчика от плача; Эводий взял псалтирь и запел псалом, который мы подхватили всем домом: «милосердие и правду Твою воспою Тебе, Господи»; услышав, что происходит, сошлось много братьев и верующих женщин. Те, на чьей это было обязанности, стали по обычаю обряжать тело; я же в стороне, где мог это делать пристойно, рассуждал с людьми, решившими меня не покидать, о том, что приличествовало этому часу, и лекарством истины пытался смягчить мои муки, Тебе ведомые, неизвестные им, внимательным слушателям моим, думавшим, что я не чувствую никакой боли. Я же в уши Твои — никто из них меня не слышал — кричал на себя за свою слабость, ставил плотину потоку моей скорби, и она будто подчинялась мне, а затем несла меня со всей своей силой, хотя я и не позволял слезам прорваться, а выражению лица измениться; но я знал, что я подавляю в сердце своем. А так как меня сильно угнетало, что меня так потрясает смерть, которая по должному порядку и по, участи человеческой приходит неизбежно, то еще другой болью болел я в боли моей, томясь двойной печалью.

32. Тело было вынесено, мы пошли и вернулись без слез. При молитвах, которые излили мы Тебе, когда предложена была за нее Искупительная Жертва, и, по обычаю тех мест, тело до положения в гроб лежало около него, даже при этих молитвах я не заплакал. Весь день втайне тяжко скорбел я и в душевном смятении, как мог, просил Тебя исцелить боль мою. Ты не делал этого, думаю, чтобы хоть на этом одном примере запечатлеть в памяти моей, как крепки цепи привычки даже для души, уже не питающейся ложью.

Пришло мне в Голову пойти помыться (я слышал, что баням — по-гречески они называются «прогонять скорбь»- дано такое название, потому что они изгоняют из души тоску). Исповедую и это Тебе, Отец сирых: я вымылся и остался в том же состоянии, как и до мытья. Из сердца моего не выпарилась горечь скорби. Затем я заснул, проснулся; нашел, что боль моя значительно смягчилась: я был в одиночестве на ложе своем и вспомнил правдивые слова Твоего Амвросия, ибо Ты

Всего Создатель, Господи, Ты, Небесами правящий, Одевший день сиянием Ночи покой дарующий: Пусть тело отдохнувшее Вновь за работу примется. Вздохнет душа усталая, Утихнет скорбь жестокая.

33. А затем постепенно вернулось прежнее чувство: вспомнил слугу Твою, ее благочестие, ее святую ласковость и снисходительность, которой вдруг лишился, и захотелбсь мне плакать «пред лицом Твоим» о ней и для нее, о себе и для себя. Я дал волю слезам, которые сдерживал: пусть льются, сколько угодно. Словно на мягком ложе успокоилось в них сердце мое, ибо уши Твои слушали плач мой, его не слышал человек, который мог бы пренебрежительно истолковать его. И теперь, Господи, Тебе пишу я эту исповедь. Пусть читает, кто хочет, и истолковывает, как хочет, и если найдет, что я согрешил, плача краткий час над своей матерью, над матерью, временно умершей в очах моих и долгие годы плакавшей надо мной, чтобы мне жить в очах Твоих, — пусть он смеется надо мной, но если есть в нем великая любовь, пусть заплачет о грехах моих перед Тобой, Отцом всех братьев во Христе Твоем.