Volume 11. Letters 1836-1841

Письмо твое я получил в Париже. Холера, свирепствующая в Италии, не пустила меня туда. Я сижу здесь и, думаю, пробуду всю зиму. Спасибо тебе за письмо и уведомление о себе. Ты всё тот же, деятельный, трудолюбивый. Пошли тебе бог успехов во всем. Благодарных будет тебе верно много. Но берегись слишком увлечься и рассеяться многосторонностью занятий*. Избери один труд, влюбись в него душою и телом, и жизнь твоя потечет полнее и прекраснее, а самый труд будет проникнут тем одушевлением, которое недоступно для истрачивающего талант свой на повседневное. Я не одобряю предприятия твоего издавать журнал по задуманному тобою плану. Дело журнала требует более или менее шарлатанства. Посмотри, какие журналы всегда успевали! те, которых издатели шли, очертя голову, на пролом всему, надевши на себя грязную рубаху ремесленника, предполагая заранее, что придется мараться и пачкаться без счету. Необходимого для этого шарлатанства и отваги у тебя нет. Конечно, можно предположить, что с прямою и твердою волею, совестью можно противустать (хотя и неприлично употреблять умные речи с кабачными бойцами), но в таком случае нужно неослабного внимания, нужно всё бросить и издавать один журнал, жить и говорить только этим журналом. На это, я знаю, тоже не достанет у тебя упрямой воли и терпения. Я могу уже судить из самого письма твоего: ты замышляешь с генваря начать его издание, а между тем в мае думаешь ехать за границу. Стало быть, он не очень горячо будет издаваться. Повести, конечно, могли бы доставить небольшое развлечение зевающим, но где их набрать? У меня нет ни одной, и не подымется больше рука моя писать их. Пиши их тот, кому нечего больше писать. Когда я писал мои незрелые и неокончательные опыты, которые я потому только назвал повестями, что нужно же было чем-нибудь назвать их, — я писал их для того только, чтобы пробовать мои силы и знать, так ли очинено перо мое, как мне нужно, чтобы приняться за дело. Видевши негодность его, я опять чинил его и опять пробовал. Это были бледные отрывки тех явлений, которыми полна была голова моя и из которых долженствовала некогда создаться полная картина.[48] Но не вечно же пробовать. Пора наконец приняться за дело. В виду нас должно быть потомство, а не подлая современность.

Вещь, над которой сижу и тружусь теперь и которую долго обдумывал, и которую долго еще буду обдумывать,[49] не похожа ни на повесть, ни на роман, длинная, длинная, в несколько томов, название ей Мертвые души — вот всё, что ты должен покаместь узнать об ней. Если бог поможет выполнить мне мою поэму так, как должно, то это будет первое мое порядочное творение. Вся Русь отзовется в нем.

Жребий мой кинут. Бросивши отечество, я бросил вместе с ним все современные желания. Неперескочимая стена стала между им и мною. Гордость, которую знают только поэты, которая росла со мною в колыбели, наконец не вынесла. О, какое презренное, какое низкое состояние… дыбом волос подымается. Люди, рожденные для оплеухи, для сводничества… и перед этими людьми… мимо, мимо их! и доныне недостает духа назвать их. Не тревожь меня мелочными просьбами о статейках.[50] Я не могу и не в силах заняться ими. Никакие толки, ни добрая, ни худая молва не занимает меня. Я мертв для текущего. Не води речи о театре: кроме мерзостей, ничего другого не соединяется с ним. Я даже рад, что вздорную комедию*, которую я хотел было отдать в театр, зачитал у меня здесь один земляк, который, взявши ее на два дни, пропал с нею, как в воду, и я до сих пор не знаю о теперешнем ее местопребывании. Сам бог внушал ему это сделать. Эта глупость не должна была явиться в свет. Если б я услышал, что что-нибудь мое играется или печатается, то это было бы мне только неприятно[51] и больше ничего. — Я вижу только грозное и правдивое потомство, преследующее меня неотразимым вопросом: «Где же то дело, по которому бы можно было судить о тебе?» И чтобы приготовить ответ ему, я готов осудить себя на всё, на нищенскую и скитающуюся жизнь, на глубокое, непрерываемое уединение, которое отныне я ношу с собою везде: было ли бы это в Париже или в африканской степи. Пиши ко мне. Есть несколько друзей, от которых письма[52] что благоухающий ветер с родины. Зловоние не долетит ко мне. Всё, что относится собственно к тебе, литературное и не литературное, для меня дорого, и ты меня этим обяжешь. О Париже тебе ничего не пишу. Здешняя сфера совершенно политическая, а я всегда бежал политики. Не дело поэта втираться в мирской рынок. Как молчаливый[53] монах, живет он в мире, не принадлежа к нему, и его чистая, непорочная душа умеет только беседовать с богом. — Прощай! обнимаю тебя!

Адрес мой: Place de la Bourse, № 12.

Гоголь М. И., ноябрь 1836*

34. М. И. ГОГОЛЬ. <Ноябрь, 1836. Париж.>

Письмо ваше я получил и не отвечал так долго, потому что ожидал ответа на прежние мои письма. Прожект мой ехать в Италию зимовать разрушен*. Там теперь холера свирепствует страшным образом и потому я отправился в Париж, — где нашел по крайней мере теплую комнату. Здесь встретил я и Данилевского. Я не знаю, что вам писать об Париже. В нем столько много всего, что не знаешь, с которой стороны приняться. Жить в нем можно как хотите, и дорого и дешево, как нельзя даже в Петербурге. В вашем письме вы заботитесь и беспокоитесь, что у меня не достанет денег. Неужели вы думаете, что я похож на некоторых наших помещиков, которые думают только о том, как бы теперь прожить, а о будущем и не помышляют и говорят: авось бог милосердный поможет как-нибудь выпутаться, между тем запутываются более и более в долги. Я знаю очень хорошо пословицу: «Береженого и бог бережет» и потому никогда не полагаюсь на чудеса и чрезвычайные случаи. Еще не выезжая из Петербурга, я уже так устроил дела, что в каком городе бы я ни был, банкир, живущий в нем, по первому моему востребованию выдаст мне сумму, какую я захочу. Кроме того, одно слово, написанное в Петербург, который у меня под рукою, потому что письма доходят менее нежели в две недели, одно слово уже достаточно, чтобы мне выслали сумму, мною требуемую. Но если бы я даже и ничего этого заблаговременно не устроил, то, явившись к нашему посланнику в каком бы то ни было месте и государстве, я бы мог всегда занять сколько мне хотелось. Итак вы видите, что обо мне нечего вам беспокоиться. Как бы то ни было, но мои дела всегда лучше ваших и потому советую вам более обратить внимание на ваши дела. Я очень ценю те заботы, которые имеет обо мне ваше родительское сердце. Но весьма будет не благоразумно с вашей стороны тревожить себя пустыми беспокойствами и неосновательными предположениями. Вы должны всегда помнить, что я не ветреный мальчик и что верно знаю, как вести свои дела. О ничтожной плате за письма тоже не беспокойтесь. Я очень уверен, что мне легче платить за них, нежели вам. Притом я плачу несравненно меньше, нежели вы; ибо вы приплачиваетесь и за мое и за ваше письмо вместе. В Париже я проживу, может быть, всю зиму и потому буду иметь много еще времени, чтобы о нем написать вам. Вчера я был в Лувровской картинной галерее во второй уже раз и всё насилу мог выйти. Картины здесь собрались лучшие со всего света. Был на прошлой неделе в известном саду (Jardin des plantes*), где собраны все редкие растения со всего света и все на вольном воздухе. Слоны, верблюды, строусы и обезьяны ходят там, как у себя дома. Это первое заведение в этом роде в мире. Кедры растут там такие толстые, как только в сказке говорится. Для всех зверей и птиц особенный даже павильон и беседки и у каждого из этих обитателей свой садик. Весь Париж наполнен теперь музыкантами, певцами, живописцами, артистами и художниками всех родов. Улицы все освещены газом. Многие из них сделаны галереями, освещены сверху стеклами. Полы в них мраморные и так хороши, что можно танцовать. Но, покамест, довольно.

Прощайте до следующего письма. Я спешу скорее окончить, потому что мне еще много нужно писать сегодня писем. Адрес мой: Place de la Bourse, № 12.

Да что сестра Марья ничего не пишет? Я получил от Анет и Лизы не так давно письма.

Гоголь М. И., 14/2 января 1837*

35. М. И. ГОГОЛЬ. Париж. Январь 14/2, 1837.

Поздравляю вас, почтеннейшая маминька, с новым годом, и да ниспошлет вам бог в нем всего, что есть для вас утешительного. Я получил ваше письмо из Лозанны, писанное вами 18 октября. Очень рад, что вы здоровы и что сестра благополучно разрешилась сыном*. Жаль мне только, что у вас опять небольшая благодать в делах хозяйственных. Наша Малороссия точно несчастный край: неурожай — беда; урожай — тоже. Когда я вспомню, как вас всё это беспокоит, у меня здесь болит сердце. Дай бог, чтобы винокурня немного вас поправила, хотя я сумневаюсь, чтобы она доставила вам большие выгоды, потому что покамест вы приметесь курить, водка непременно должна упасть в цене. При такой дешевизне хлеба невозможно, чтобы[54] она и месяц постояла в одной цене. Во всяком случае, молю бога, чтобы вы получили какую-нибудь прибыль в воздаянье ваших попечений о нас. — Я сижу еще в Париже и просижу до половины февраля, то есть до начала весны, чтобы с весною предпринять путь в Италию, где уже в это время будет совершенная весна, если не лето, что для здоровья моего, надеюсь, будет хорошо, потому что в Париже стоит не слишком хорошее время — слякоть и сырость. Здесь зимы совсем нет. Один или два раза было по градусу морозу. Здешние жители в летних сюртуках ходят всю зиму… Вы одно письмо еще можете написать мне в Париж. По прошествии же месяца можете адресовать в Неаполь (poste restante*). Не забудьте теперешнего моего адреса в Париж: Place de la Bourse, № 12. Целую несколько раз ваши ручки и, желая вам всего хорошего, остаюсь всегда вашим послушным и много вас любящим сыном.