Volume 11. Letters 1836-1841

<Адрес:> A Monsieur Monsieur de Danilevsky à Geneve en Suisse. Près des eaux vives, pension Janin.

Жуковскому В. А., 18/6 апреля 1837*

44. В. А. ЖУКОВСКОМУ. 1837. Апреля 1816. Рим

Я пишу к вам на этот раз с намерением удручить вас моею просьбою.[95] Вы одни в мире, которого интересует моя участь. Вы сделаете, я знаю, вы сделаете, всё то, что только в пределах возможности. Меня страшит мое будущее.[96] Здоровье мое, кажется, с каждым годом становится плоше и плоше. Я был недавно очень болен, теперь мне сделалось немного лучше. Если и Италия мне ничего не поможет, то я не знаю, что[97] тогда уже делать. Я послал в Петербург за последними моими деньгами, и больше ни копейки, впереди не вижу совершенно никаких средств добыть их. Заниматься каким-нибудь журнальным мелочным вздором не могу, хотя бы умирал с голода. Я должен продолжать[98] мною начатый большой труд*, который писать с меня взял слово Пушкин, которого мысль есть его создание и который обратился для меня с этих пор в священное завещание. Я дорожу теперь минутами моей жизни, потому что не думаю, чтобы она была долговечна,[99] а между тем… я начинаю верить тому, что прежде считал басней, что писатели в наше время могут умирать с голоду. Но чуть ли это не правда. Будь я живописец, хоть даже плохой, я бы был обеспечен: здесь в Риме около 15 человек наших художников, которые недавно высланы из академии, из которых иные рисуют хуже моего, они все получают по три тысячи в год. Поди я в актеры — я бы был обеспечен, актеры получают по 10 000 сер. и больше, а вы сами знаете, что я не был бы плохой актер. Но я писатель — и потому должен умереть с голоду. На меня находят часто печальные мысли — следствие ли это ипохондрии или чего другого. Доктора больше относят к первому. Я и сам готов с ними согласиться, но вы можете видеть, что мои[100] слова с своей стороны также справедливы. Рассмотрите положение, в котором я нахожусь, мое болезненное состояние, мою невозможность занятия чем-нибудь посторонним и дайте мне спасительный совет, что я должен сделать для того, чтобы протянуть на свете свою жизнь до тех пор, покамест сделаю сколько-нибудь из того, что мне нужно сделать. Я думал, думал, и ничего не мог придумать лучше, как прибегнуть к государю. Он милостив, мне памятно до гроба то внимание, которое он оказал к моему Ревизору. Я написал письмо, которое прилагаю*; если вы найдете его написанным как следует, будьте моим предстателем, вручите; если же оно написано не так, как следует, то — он милостив, он извинит бедному своему подданному. Скажите, что я невежа, не знающий как писать к его высокой особе, но что я исполнен весь такой любви к нему, какою может быть исполнен один только русский подданный, и что осмелился потому только беспокоить его просьбою, что знал, что мы все ему дороги, как дети. Но я знаю, вы лучше и приличнее скажете, нежели я. Не в первый раз я обязан многим, многим вам, чего сердце не умеет высказать, и я бы почувствовал на душе совесть беспокоить вас, если б вы не были вы. Но в сторону всё это; я с вами говорю просто, и я бы покраснел до ушей, если бы сказал вам какой затейливый комплимент. Если бы мне такой пансион, какой дается воспитанникам Академии художеств, живущим в Италии, или хотя такой, какой дается дьячкам, находящимся здесь при нашей церкви, то я бы протянулся тем более, что в Италии жить дешевле. Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: Старосветские помещики и Тарас Бульба. Это те две счастливые повести, которые нравились совершенно всем вкусам и всем различным темпераментам. Все недостатки, которыми они изобилуют, вовсе неприметные были для всех, кроме вас, меня и Пушкина. Я видел, что по прочтении их более оказывали внимания. Если бы их прочел государь! Он же так расположен ко всему, где есть[101] теплота чувств и что пишется прямо от души… О, меня что-то уверяет, что он бы прибавил ко мне участия. Но будь всё то, что угодно богу. На его и вас моя надежда*. Уведомьте меня вашей строчкой или скажите Плетневу — он, может быть, ко мне напишет. Прощайте. Храни бог прекрасную вашу жизнь! Я ничего не пишу к вам теперь ни о Риме, ни об Италии. Меня одолевают теперь такие печальные мысли, что я опасаюсь быть несправедливым теперь ко всему, что должно утешать и восхищать душу. Может быть, это отчасти действие той ужасной утраты, которую мы понесли и в которой я до сих пор не имею сил увериться, которая, кажется, как будто оборвала с моей души лучшие ее украшения и сделала ее обнаженнее и печальнее.

Ваш Гоголь.

Данилевскому А. С., (отрывок), апрель-май 1837*

45. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. <Отрывок> <Апрель — май 1837. Рим>

Прежде всего найди церковь святого Исидора, а это вот каким образом сделаешь. Из Piazza di Spagna* подымись по лестнице на самый верх и возьми направо. Направо будут две улицы; ты возьми вторую; этою улицею ты дойдешь до Piazza Barberia*. На эту площадь выходит одна улица с бульваром. По этой улице ты пойдешь все вверх, покамест не упрешься в самого Исидора, который ее и замыкает; тогда поверни налево. Против самого Исидора есть дом № 16, с надписью над воротами: Appartements meublé*. В этом доме живу я.

Прокоповичу Н. Я., 3 июня 1837*

46. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ. Рим. Июня 3 <н. ст. 1837>.

Наконец, я дождался от тебя письма; хотя коротенькое, но спасибо и за это. Слава богу, ты здоров, моя радость. Не скучай и не негодуй на пространство, которое нас разделяет. Конечно, лучше лежать вместе на диванчике твоей постоянной квартиры у Б. Врангеля, — ты в халате, с трубочкой, я — в старом сертуке, и толковать о всяком вздоре. Признаюсь, часто, когда вспомню ваньку, тащащего меня на тряских дрожках в Свечной переулок, то очень бы хотелось мне в Петербург. Но что ж делать? Будем покорны нашей судьбе. Я тебя так живо вижу; ты, верно, тоже воображаешь часто меня перед собою. Притом мы любим друг в друге то, что не обнимается чувствами внешними. Итак, да будет между нами Рим близок от Петербурга. Данилевский теперь тоже здесь. Он думает на зиму возвратиться в Петербург и расскажет тебе всё. Да, кстати, чтобы не позабыть: пожалуйста, выбрани хорошенько Пащенка за эту достойную его догадку, что мы поссорились, и потому ездим не вместе. Что мы не ездим всегда вместе, это зависит, кроме того, что иногда приятно разлучиться для того, чтобы скоро увидеться, — это зависит от[102] разности в образе воззрения, которою разнообразно исполнены наши людские умы. Полковник* больше человек современный, воспитанный на современной литературе и жизни; я больше люблю старое. Его тянет в Париж, меня гнетет в Рим. Но, порыскавши, мы всегда сходимся и приготовляем таким образом друг для друга запас для разговоров. Я бы хотел с тобою теперь поговорить о Риме; но это такое бездонное море, что не знаешь, откуда, с которого конца начать и о чем говорить. Я живу скоро три месяца, всякой день смотрю что-нибудь новое, — и всё еще бездна остается смотреть. Тут только узнаешь, что такое искусство. (А природа? Она — италианская красавица, больше я ни с чем не могу ее сравнить, италианская пейзанка, смуглая, сверкающая, с черными, большими — большими глазами, в платье алого, нестерпимого для глаз цвета, в белом, как снег, покрывале). Тут только можно узнать,[103] что такое Рафаэль, которого имя привыкли мы произносить и который для нас, не бывших здесь, существо идеальное и миф высокого искусства. Но к чему говорить и толковать об этом?