Том 12. Письма 1842-1845

Шевыреву С. П., 20 сентября н. ст. 1843*

144. С. П. ШЕВЫРЕВУ.

Дюссельдорф, сентября 20 <н. ст. 1843>.

Получивши твое письмо (от 20 августа), я писал тот же час к Прокоповичу*. Напишу еще к Плетневу*. Не могу никак понять, что бы значила эта неаккуратность*. В случае неимения денег нужно будет занять. Языков мне писал[463] еще недавно, что если встретится мне надобность в них, адресоваться бы к нему без всякой церемонии. Но к этому нужно приступить не иначе, как прежде расспросив его стороною, точно ли он при лишних деньгах, иначе он последнее обстоятельство скроет. Что ж делать? Конечно, лучше, если бы все дела мои были в Москве, и все те препятствия, о которых я писал*, могли бы быть побеждены, но я думаю ты заметил, что в том же письме, где я исчислял причины, заставившие меня печатать сочинения мои в Петербурге, есть[464] что-то, как будто, недосказанное. Что ж делать, так уж видно на роду мне написано быть скрытным. Но зато вот мое слово,[465] всё будет до последнего движения явно. Многого я не потому не могу сказать, чтобы не хотел сказать, но не могу потому сказать, что не нашел еще слов, как сказать. Иногда человек не от того не понят другими, что его не могут понять, но от того, что он еще глуп, невоспитан и не умеет так выразиться, чтобы его поняли. Чего не сумеешь объяснить, о том лучше молчи. Ну что, если б я сказал, например, что один из вас* был невинною причиною того, что я решился утвердительно печатать сочинения в Петербурге? Воображаю, какими бы вопросами осыпали меня и ты и другие, а я бы на то не отвечал именно потому, чтобы вы меня потом похвалили сами за то, что я молчал. Но оставим всё это, это дела не важные и не ведут к делу. За письмо твое много благодарю; хотя оно и говорит только о деле, но в нем есть несколько драгоценных мне строк, показывающих твое душевное состояние. В душевном твоем состоянии, кроме другого, слышна между прочим какая-то грусть, грусть человека, взглянувшего на сов<ременное> положение[466] журнальной литературы. На это я тебе скажу вот что: это чувство неприятно, и мне оно вполне знакомо. Но является оно тогда, когда приглядываешься более чем следует к этом<у> кругу.[467] Это зло представляется тогда огромным и как будто обнимающим всю область литературы. Но как только выберешься хотя на миг из этого круга и войдешь на мгновенье в себя, увидишь, что это такой ничтожный уголок, что о нем даже и помышлять не следует. Вблизи, когда побудешь с ними, мало ли чего не вообразится? покажется даже, что это влияние страшно для будущего, для юности, для воспитания; а как взглянешь с места повыше — увидишь, что всё это на минуту, всё под влиянием моды. Оглянешься: уж на место одного — другое: сегодня гегелисты, завтра шел<л>ингисты, потом опять какие-нибудь исты. Что ж делать? уже таково стремленье общества быть какими-нибудь истами. Человечество бежит опрометью, никто не стоит на месте; пусть его бежит, так нужно. Но горе тем, которые поставлены стоять недвижно у огней истины, если они увлекутся общим движеньем, хотя бы даже с тем, чтобы образумить тех, которые мчатся. Хоровод этот кружится, кружится, а наконец может вдруг обратиться на место, где огни[468] истины. Что ж, если он не найдет на своих местах блюстителей, и если увидят, что святые огни пылают не полным светом?[469] Не опровержением минутного, а утверждением вечного должны заниматься многие, которым бог дал не общие всем дары. Человеку, рожденному с силами бо̀льшими, следует, прежде чем сразиться с миром, глубоко воспитать себя. Если ж он будет живо принимать к себе всё, что современно, он выйдет из состояния душевного спокойствия, без которого невозможно наше воспитание. По всему видно, что мода не подержится долго и будет наконец и ей нанесен сильный удар, как уже многому тому наносились удары смертельные, что считалось от мира богом и не подверженным сокрушению. Итак, мне кажется, современная журнальная литература должна производить в разумном скорее равнодушие к ней, чем какое-либо сердечное огорчение. Это просто плошка, которая не только что подчас плохо горит, но даже еще и воняет. Один предводитель дворянства, вскоре после 1814 года, дал бал своему дворянству. Внутренность[470] зала ухитрился он осветить сальными плошками в совокупности с скипидарным маслом. То есть, он более понадеялся на неприхотливость гостей. Но однако ж гости чрез несколько времени заметили, что нестерпимо воняет[471] — а уж куда были неприхотливы! — и предводитель приказал вынести плошки. Жуковский благодарит тебя за поклон и отвечает тем же; он трудится за Одиссеей. Две песни уже есть, я просил хоть одну в Москвитянин, но он не хочет теперь еще печатать по причине беспрестанных переправок. Единственная пиэса, которая была у него отдельная, послана им Плетневу под названием: Маттео Фальконе. Она прекрасна. Прощай, обнимаю тебя от всей души. Передай это объятье всем близким душе моей, которых люблю так же много, как и они меня любят.

Твой Гоголь.

Софье Борисовне мой душевный поклон и Борису поцелуй. Адрес: Moscou. Russie. Профессору имп. Московского университета Степану Петровичу Шевыреву. В Москве. Близ Тверской в Дегтярном переулке, в собствен<ном> доме.

Прокоповичу Н. Я., 24 сентября н. ст. 1843*

145. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ.

Дюссельдорф. Сентябрь 24 <н. ст. 1843>.

Книги я получил, посланные с Моллером, за которые благодарю тебя. Критики я прочел также все с большим аппетитом. Жаль только, что ты не исполнил вполне моей просьбы и не прислал их всех. Зачем ты не велел скорописцу списать критик Сенковского? Их бы можно было уписистым почерком вместить на двух-трех листах почтовой бумаги и прислать прямо по почте. Нам следует всё знать, что ни говорят о нас, и не пренебрегать никаким мнением, какие бы причины их ни внушили. Кто этого не делает, тот просто глуп и никогда не будет умным человеком. Мы, люди, вообще подлецы и не любим или позабываем оглядываться на себя. Издание сочинений моих вышло не в том вполне виде, как я думал, и виною, разумеется, этому я, не распорядившись аккуратнее. Книги, я воображал, выйдут благородной толщины, а вместо того они такие тоненькие. Подлец типографщик дал мерзкую бумагу; она так тонка, что сквозит, и цена 25 рублей даже кажется теперь большою, в сравнении с маленькими томиками. Издано вообще довольно исправно и старательно. Вкрались ошибки, но, я думаю, они произошли от неправильного оригинала и принадлежат писцу или даже мне. Всё, что от издателя — то хорошо, что от типографии — то мерзко. Буквы тоже подлые. Я виноват сильно во всем. Во-первых, виноват тем, <что> ввел тебя в хлопоты, хотя тайный умысел мой был добрый. Мне хотелось пробудить тебя из недвижности и придвинуть к деятельности книжной; но вижу, что еще рано. Много еще всяких дрязгов, и до тех пор, пока я не перееду совершенно на Русь, нельзя начинать многого. Сам я теперь бегу от всякого дела. Не хотел бы и слышать ни о чем, а между тем вижу, что никак нельзя увильнуть самому от того, чтобы не впутаться в свои дела. Уведоми меня поскорее, в коротких словах: 1-е — сколько продано экземпляров? 2-е — сколько послано в Москву? 3-е — сколько осталось налицо? Ты еще меня не уведомил до сих пор. От Шевырева я уже имею подробнейший отчет. От тебя еще ни слова. Я также на тебя еще должен сердиться за то, что ты не сказал мне прежде ни слова о подлостях типографии и таил их от меня долго. И потому, ради бога, отвечай мне поскорее. Разделался ли ты совершенно с типографией, то есть я разумею не о платеже твоими деньгами, а моими? И потом на все три упомянутые запроса: 1 — сколько продано экземпляров? 2 — сколько послано в Москву? и 3 — сколько налицо?[472] Всё это мне нужно знать сильно, дабы распорядиться и предотвратить заранее всё, то есть предпринять другие меры, в случае недостатка денег. Боюсь я сильно, что<бы> мне не досталось бедствовать где-нибудь на дороге, тогда как я расположил сроки и сообразуюсь во всем с ними. Получаю я деньги, как я уже тебе писал, два раза в год. Три тысячи мне должны высылаться к 1-му октябрю, а 3 тысячи к 1 маю, и потому вы, за месяц до срока, должны уведомить друг друга, Шевырев тебя, а ты Шевырева, в каком положении ваши дела и деньги. Шевырев написал мне, что он уже уведомил тебя, но от тебя еще ответа не имеет. А между тем еще в Москве не уплачена часть долгов моих, которая меня очень беспокоит. Отошли теперь же Шевыреву тысячу экземпляров в Москву сверх высланных прежде. Он с ними сделается, извернется и не потеряет копейки. Я не знаю в точности никого ему равного. С «Мертвыми душами» и с посланными ему экземплярами от тебя он распорядился прекрасно и во всем до последнего нуля прислал отчет. Теперь, сообразя все мои грядущие доходы, я вижу, что большое сделал неблагоразумие, затеяв издание в Петербурге. Восемь тысяч я потерял из собственного кармана. Сам отнял у себя. Напечатание тома «Мертвых душ» мне стало 2 тысячи. Четыре подобных тома составили бы 8 тысяч, а в Петербурге издание этих томов обошлось ровно вдвое больше. Обо всем этом я помышлял уже в Петербурге и мне хотелось перенести издание в Москву, но манила скорость печати и желание видеть прежде напечатанными в собрании те пиэсы, которым должно было играться на театре, причину чего отчасти ты поймешь и сам. Но всё пошло на выворот.[473] Как бы то ни было, но что случилось, то случилось, а что случилось, то верно, случилось для того, чтобы был человек умнее и узнал бы кое-что, чего не знал. На меня не сердись за это бремя, может быть тяжкое. Как бы ни тяжело оно было, и как бы ни потерпел ты чрез это,[474] всё будет вознаграждено. У меня всё стоит в счету, и как я ни беден теперь, как ни немощен, но возмогу потом много такого, что кажется теперь совсем невозможно. Затем целую тебя; исполни пунктуально все мои просьбы до одной, как необходимый закон, и прощай до следующего письма.

Твой Гоголь.

Адресуй в Дюссельдорф (Dusseldorf en Prussie, Poste restante), скорее сколько возможно. На обороте: St. Pétersbourg, Russie. Его высокоблагородию Николаю Яковлевичу Прокоповичу. В С.-Петербурге, на Васильев<ском> острове, в 9 линии, между Больш<им> и Средн<им> проспектом, в собств<енном> доме.