Том 12. Письма 1842-1845

Ницца. <Около 15 марта н. ст. 1844.>

Хотя до праздника воскресенья Христова остается еще три с половиною недели, но я заранее вас поздравляю, добрый и почтенный друг мой Надежда Николаевна. На днях я еду отсюда в Штутгарт, с тем чтоб там в русской церкви нашей говеть и встретить пасху. Вы можете быть уверены, что я буду молиться и за вас, как, без сомнения, вы будете молиться обо мне, и что, после провозглашения «Христос воскресе», пошлем взаимно друг другу наши душевные и братские лобзания.

Я получил от вас два письма* с того времени, как писал к вам в последний раз: одно назад тому месяц (писанное вами от 20 января), другое гораздо прежде. Не сердитесь на меня за большие промежутки. Писать письма вообще мне всегда было очень трудно; я это говорил вперед всякому, с кем только мне предстояла продолжительная переписка. Теперь же писать мне еще трудней, чем когда-либо прежде, потому что всякий раз возникает в душе вопрос: будет ли от письма моего какая-нибудь существенная польза и что-нибудь спасительное для брата? не обратится ли оно в болтовню или в повторение того, что уже было сказано? Вам дело другое: вы имеете более времени и притом вы можете более сказать полезного. А мне иногда дорога всякая минута, мне слишком еще много предстоит узнать и научиться самому для того, чтобы сказать потом что-нибудь полезное другому. Не забывайте, что, кроме того, мне иногда предстоит страшная переписка и отвечать приходится на все стороны, и почти всегда такими письмами, которые требуют долгого обдумывания; и потому я уже давно положил писать только в случае самой сильной душевной нужды. Всё это я считаю нужным сказать вам, потому что вы уже, как мне показалось из письма вашего, начали было приписывать другую причину моему редкописанию. Прежде я бы на вас посердился за такое обо мне заключение, как сердился некогда на друзей моих, толковавших во мне иное превратно,[590] но теперь не сержусь ни на что и скажу вам вместо того вот что: друзьям моим случалось переменять обо мне мнения, но мне еще ни разу не случилось переменить мнение ни об одном близком мне человеке. Меня не смутят не только какие-нибудь слухи и толки,[591] но даже, если бы сам человек, уже известный мне по душе своей, стал бы клеветать на себя, я бы и этому не поверил, ибо я умею верить душе человека. Отсюда перейдем весьма кстати к толкам обо мне. Сказавши вам в письме, что некоторые толки дошли до меня, я, признаюсь, разумею толки, возникшие вследствие литературных отношений и некоторых недоразумений,[592] происшедших еще в пребывание мое в Москве. Но какие могут <быть> обо мне теперь толки такого рода, которые могли бы опечалить друзей моих — этого я не могу понять. Вы говорите, что вас смущал один слух*, и не сказываете даже, какой слух. Как же я могу и оправдаться, если бы захотел, когда даже не знаю, в чем меня обвиняют? Зачем вы, почтенный друг, употребляете такую загадочность со мною? Неужели опасаетесь тронуть во мне какую-либо щекотливую или чувствительную струну? Но на эту-то именно струну и следует нападать. Я почитал, что вы хотя в этом отношении знаете меня лучше. Вы рассудите сами: стремлюсь я к тому, к чему и вы стремитесь и к чему всякий из нас должен стремиться, именно — быть лучше, чем есть. Как же вы скрываете и не говорите, когда, может быть, во мне есть дурное с такой стороны, с какой я еще и не подозревал? Сами знаете также, что с тем, который хочет быть лучше, не следует употреблять никакой осторожности. Если бы вы, вместо того, чтобы напрасно смущаться в душе вашей, написали бы просто: «Вот какой слух до меня дошел; нужно ли ему верить?» — я бы вам тогда прямо, как самому богу, сказал бы, правда ли это или нет. Итак, вперед поступайте со мной справедливей и притом достойней и вас и меня. Еще одно слово скажу вам о ваших письмах. Как они ни приятны были мне всегда, но когда я соображался, что вам стоила почта, то я желал, чтоб они были реже, и отчасти в этом смысле сказал вам, что, по причине частых разъездов, переписка частая бывает невозможна. Я очень хорошо знаю, что вы помогаете много бедным и что у вас всякая копейка пристроена. Зачем же вы не хотите быть экономны и не поступаете так, как я вас просил? то есть, отдавайте половину писем Аксакову и Языкову. Они мне пишут очень мало, иногда я просто получаю один пустой пакет; стало быть, они и за свое и за ваше письмо заплатят то же самое, что за одно свое.

Вот вам всё, почтенный друг мой, что хотел сказать вам. Благодарю вас за присланную в письме выписочку*, но еще более благодарю,[593] что вы обещаетесь послать с Боборыкиным* молитвы св. Дм<итрия> Ростовского*. Душе моей нужней теперь то, что писано святителем нашей церкви, чем то, что можно читать на французском языке. Это я уже испытал. Пишите проще как можно и называйте всякую вещь своим именем, без обиняков, не в бровь, а прямо в глаз; иначе я не пойму вашего письма. На обороте: Прошу Сергея Тимофеевича передать Н. Н. Шереметевой.

Иванову А. А., 18 марта н. ст. 1844*

169. А. А. ИВАНОВУ.

Ница. Марта 18 <н. ст. 1844>.

Не сердитесь, Александр Андреевич, за то, что не отвечал на последнее письмо ваше. Это случилось отчасти потому, что не хотел вам наскучать повтореньем одного и того же относительно ваших беспокойств, которые вы умеете задавать себе, а отчасти оттого, что спустя дней несколько получил письмо от Моллера*, в котором он жалуется совершенно справедливо на возрастание вашей мнительности и говорит, что об этом написал вам откровенно свое мнение, хотя, не знаю почему, он думает, что вы мало даете весу словам его. С моей стороны, я вам скажу еще раз, не по поводу нынешнего вашего беспокойства, но на всякий случай для будущего: пора наконец взять власть вам над собою. Не то мы будем [вечно] зависеть от всякой дряни. Вы говорите: как можно работа<ть>, когда душа неспокойна? Да когда же может быть спокойна душа? Я несколько лег уже борюсь с неспокойствием душевным. Да и откуда взялись у нас такие комфорты! Чтобы в продолжение труда нашего не смутила нас даже и мысль о том, что будет еще через два года! Смотрите, караульте за собой и за характером своим, иначе вы дойдете, наконец, до того, что упадете духом даже тогда, если как-нибудь нечаянно Шаповалов <· · ·> в вашей студии, всё может случиться.

Насчет картины вашей* скажу вам только то, как поступал я в таком случае, когда затягивалось у меня дело и немела мысль перед множеством вещей, которые все нужно было не пропустить. Накопление материалов и увеличиванье требований от себя возрастало у меня наконец до того, что я почти с отчаяньем говорил: Господи! да тут работы на несколько лет! Наконец, потеряв всякое терпение и из боязни, что работа, может быть, совсем не кончится, решался я во что бы то ни стало кончить[594] как-нибудь, кончить дурно, но кончить. И, решась твердо на это, собирал вдруг всего себя, работал сильно, наконец оканчивал не только лучше, чем предполагал, но даже иногда и очень недурно. Дело в том, что пока не соберешь всего себя и не подтолкнешь себя самого, не знаешь даже, что именно в тебе есть, потому что мы никогда не принимаем того в соображение, что хотя мы и не работали руками, но мысли у нас в то время все-таки созревали,[595] наблюденье и ум совершенствовались, хотя и не на чем было их испробовать. Поверьте, что по тех пор, пока не одолеет вами досада, а может быть, и совершенное отчаяние при мысли, что картина не будет кончена, до тех пор она не будет кончена. Дни будут уходить за днями, и труд будет казаться безбрежным. Человек такая скотина, что он тогда только примется серьезно за дело, когда узнает, что завтра приходится умирать.

Притом вот вам одна очень важная истина, которой вы не поверите или, лучше, не допустит вас к тому ваша гордость: Пока не сделаешь дурно, до тех пор не сделаешь хорошо. А вы не хотите и слышать о том, что вы можете сделать дурно; вы хотите, чтоб у вас до последней мелочи было всё хорошо. Вы будете поправлять себя двадцать раз на всякой черточке, никак не захотите,[596] чтобы оно было и осталось так, как есть, если не дастся лучше. Вы будете мучить себя и биться несколько дней около одного места, до того, что от частностей обессилеет у вас даже мысль о целом, которое[597] тогда только, когда живо носится беспрестанно пред глазами и говорит о возможности скорого выполнения, тогда только двигает работу. Ибо вдвигает в душу порыв и вдохновенье, а вдохновеньем много постигается того, чего не достигнешь никакими учеными трудами. Вот вам та истина, которую я слышал всегда в душе, откуда исходят у нас все истины, и которую подтверждали мне на всяком шагу чужие и свои опыты. Но вы[598] горды и с этим не согласитесь, между прочим, потому, что не взглянули еще сурьезно на жизнь. Вы легко приходите в уныние и не хотите догадаться, что у вас самих могут быть найдены средства противу всего. Еще многое[599] почитаете вы за выдумки, принимая в буквальном смысле. Еще то, что есть самая жизнь, для вас безгласно и мертво. Еще на многое смотрите вы остроумными глазами, а не глазами мудреца, просветленного разумом свыше. Еще вы не приобрели того, что одно могло б двинуть работу и сообщить вам ту силу, до которой не достигнешь никакими трудами и знаниями. Словом, вы еще далеко не христианин, хотя и замыслили картину на прославленье Христа и христианства. Вы не почувствовали близкого к нам участия[600] бога и всю высоту родственного союза, в который он вступил с нами. Вот что я почитал еще нужным вам прибавить для того, чтоб вы в иную душевную минуту[601] об этом подумали. Затем обнимаю вас от всей души, желаю всякого преуспевания во всем и не унывать ни в каком случае духом. Извещайте меня, что у вас делается в Риме. Каков Бутенев*, довольны ли им? и что делают наши художники? Адресуйте мне во Франкфурт на Майне, на имя Жуковского, который переселяется во Франкфурт. Уведомьте меня, где и что делает Чижов*? Если он в Риме, то передайте ему самый душевный поклон и скажите, что я ждал его на Рейне и написал бы ему письмо, несмотря на лень мою, если бы только знал наверно его местопребыванье.

Затем прощайте.

Ваш Гоголь.

Ничего еще не могу вам сказать наверное, где буду проводить будущую зиму.[602] Во всяком случае письма продолжайте адресовать во Франкфурт. Завтра еду из Ницы. На обороте: Rome en Italie. Al Signor Signor Alessandro Ivanoff. Roma. Piazza Apostoli. Palazzo Sauretti № 49 per la scala di M-r Severoli al 3 piano dal S-r Luigi Gaudenzi.