Том 12. Письма 1842-1845

Из Петербурга известий никаких, я уже раскаиваюсь, что не сделал так, как тобою говорено, т. е. что не отправил к Плетневу письма к Уварову*, а впрочем, об этом с тобою поговорю.

Прокоповичу Н. Я., 24 февраля <?> 1842 г*

14. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ.

Москва. Февраль 24 <?1842>.

Я получил твое уведомление*, но такое же самое назад тому полторы недели я получил уже от Плетнева, и с тем вместе было сказано, чтобы я готовился к печати, что на-днях мне пришлется рукопись; а между тем уже две недели прошло. Не затеялась ли опять какая-нибудь умная история? Пожалуйста, зайди к Плетневу и разведай. И попроси его, чтобы он был так добр и заехал бы сам к[39] Уварову и князю Дундукову-Корсакову*, последний был когда-то благосклонен ко мне. Пусть он объяснит им, что всё мое имущество, все средства моего существования заключаются в этом, что я прошу их во имя справедливости и человечества, потому что я и без того уже много терпел и терплю, меня слишком истомили, измучили эти[40] истории, и что я теряю много уже чрез одни проволочки, давно лишенный всяких необходимых <средств?>. Словом, пусть он объяснит им это. <Неужели> они будут так бесчувственны? Здоровье мое идет пополам: иногда лучше, иногда хуже. Но я устал крепко всеми силами и, что всего хуже, не могу совсем работать. Чувствую, что мне нужно быть подальше от всего житейского дрязгу: он меня томит. Прощай. Целую тебя.

Твой Г.

Погодину М. П., февраль 1842*

15. М. П. ПОГОДИНУ.

<Вторая половина февраля 1842. Москва.>

Будет готово к четвергу.

Уварову С. С., 24 февраля — 4 марта 1842*

16. С. С. УВАРОВУ.

<Между 24 февраля и 4 марта 1842. Москва.>

Милостивый государь Сергий Семенович*!

Не получая дозволенья цензуры на печатанье моего сочинения, я прибегаю к вашему покровительству.

Всё мое имущество и состояние заключено в труде моем. Для него я пожертвовал всем, обрек себя на строгую бедность, на глубокое уединение, терпел, переносил, пересиливал сколько мог свои болезненные недуги в надежде, что, когда совершу его, отечество не лишит меня куска хлеба и просвещенные соотечественники преклонятся ко мне участием, оценят посильный дар, который стремится всякий русский принести своей отчизне. Я думал, что получу скорее ободрение и помощь от правительства, доселе благородно ободрявшего все благородные порывы, и что же?..

Вот уже пять месяцев меня томят странные мистификации цензуры, то манящей позволением, то грозящей запрещеньем, и наконец я уже сам не могу понять, в чем дело, и чем моя рукопись могла навлечь неблаговоление, и в чем могут состоять обвиненья, в силу которых она задерживается. И между тем никто не хочет взглянуть на мое положение, никому нет нужды, что я нахожусь в последней крайности, что проходит время, в которое книга имеет сбыт и продается, и что таким образом я лишаюсь средств продлить свое существование, необходимое для окончания труда моего, для которого одного я только живу на свете. Неужели и вы не будете тронуты моим положением? Неужели и вы откажете мне в своем покровительстве? Подумайте: я не предпринимаю дерзости просить вспомоществования и милости, я прошу правосудия, я своего прошу: у меня отнимают мой единственный, мой последний кусок хлеба. Почему знать, может быть, несмотря на мой трудный и тернистый жизненный путь, суждено бедному имени моему достигнуть потомства. И ужели вам будет приятно, когда правосудное потомство, отдав вам должное за ваши прекрасные подвиги для наук, скажет в то же время, что вы были равнодушны к созданьям русского слова и не тронулись положеньем бедного, обремененного болезнями писателя, не могшего найти себе угла и приюта в мире, тогда как вы первые могли бы быть его заступником и меценатом. Нет, вы не сделаете этого, вы будете великодушны. У русского вельможи должна быть русская душа. Вы дадите мне решительный ответ ваш на сие письмо, излившееся прямо из глубины моего сердца.

С чувством совершенного почтения и таковой же преданности имею честь быть