A calf butted with an oak

- Что вы, А. Т.! Конечно -только к съезду.

- Так вот давайте поедем в секретариат - и вы это им подтвердите. Скажите, что западный шум у вас у самого вызывает досаду.

(Мой спаситель, от которого я ликую?!)

- А. Т.! Ни от одного слова письма я теперь не отрекусь и не изменю. Если захотят, чтоб я что-нибудь писал, извинялся...

- Да нет! - опять махал он руками. - Никто от вас не просит ничего писать! Вы только подтвердите им то, что сейчас сказали мне, больше ничего! Да не говорите им, что вы боретесь против советской власти! - Уже смеялся он, уже кончал одной из любимых своих шуток.

А оказалось вот что. Верхушкою Союза моё письмо было воспринято как "удар ниже пояса" (правила-то - в их руках, они знают), и призывали витии "ответить ударом на удар". Но быстро слабела решимость и у них и наверху: от поддержки меня ста писателями, главное же - от того, как разливался звон по загранице (ничего подобного они не ожидали!). Твардовский же проявил необыкновенную для себя поворотливость и дипломатический напор. Он и у Шауры (вместо Поликарпова, "отдел культуры") успел высказать ("вы думаете, первый русский писатель - кто? Михаил Александрович? Ошибаетесь!") и вразумить секретариат союза, что так нельзя, невыгодно им самим: топя меня, они потопят и себя. И убедил их составить проект совсем другого коммюнике: подтвердить мою безупречную воинскую службу; признать что-то в моём письме как заслуживающее разбора; и "сурово" осудить меня за "сенсационный" образ действий. И так как никто в секретариате не мог предложить ничего умней, а это выглядело для них довольно спасительно, отмалчиваться же дальше казалось невозможным (в предвидении международных поездок и вопросов) - то и склонялись они представить наверх именно такой вариант решения. И в такой-то момент я не помог Твардовскому своим появлением, не дал ему завершить одну из лучших его операций!.. (Впрочем, не была б она всё равно завершена: верхи были заняты скандальным поражением арабов, а больше одной проблемы сразу не вмещают их головы.)

Почему же секретариат союза меня просто не вызвал?

Потому что после моего письма они не были уверены, соглашусь ли я прийти. А вдруг - не приду, а сверху не будет указания изгнать меня - и как им тогда выйти из этого тупика?.. Как я постепенно разобрался - для того и должны они были на меня взглянуть, чтоб убедиться, что я вообще с ними разговариваю. Иначе теряло смысл и их коммюнике.

Вот на какую скалу я вскочил своим "ловким ходом"!

Приехали мы в знаменитый колоннадный особняк на Поварской, и А. Т. повел меня к секретарям. Это были секретари-канцеляристы К. Воронков (челюсть!), Г. Марков (отъевшаяся лиса!), С. Сартаков (мурло, но отчасти комическое), даже и не писатели вовсе, но именно им шесть тысяч членов союза "поручили" вести все высшие и важные дела СП. Я вошел как жердь с головою робота - ни человеческого движения, ни человеческого выражения. Воронков подбросил из кресла с почтением свою фигуру коренастого вышибалы и украсил челюсть улыбкой: кажется начинался день из его счастливейших. Уже то для него было явной радостью, что в две двери он имел возможность пропустить меня вперед себя. В полузале с кариатидами и лепкой Марков с хитреньким мягеньким полубабьим лицом швырнул телефонную трубку, увидав наконец под сводами союза самого дорогого и желанного гостя. Из какой-то потайной, не сразу заметной, двери вышел Сартаков. Но этот нисколько не был мне рад, и вообще все часы просидел с безразличной угрюмостью. А ещё ждали Соболева, тот же метался у себя на Софийской набережной, да не было свободной машины доехать, а другого пути он не знал. Я спросил, нет ли графина с водопроводной водой - и тут же та же потайная дверь раскрылась, и горничная из какого-то заднего тайного кабинета стала таскать на огромный полированный стол фруктовые и минеральные воды, потом крепкий чай с дорогим рассыпчатым печеньем, сигареты и шоколадные трюфели (народные денежки...). Начался гостиный разговор: о том, что это - дом Ростовых и как его берегут; и как графиня Олсуфьева, приехав из заграницы, просила его осмотреть (со смаком выговаривал Воронков "графиню", представляю, как он перед ней вертелся - и как бы ту графиню пошёл расстреливать в 17-м); и что за тканые портреты Толстого (18 миллионов петель), Пушкина и Горького украшают стены этого полузала. От моей спины до окна, открытого в знойный неподвижный день, было метров шесть. Но сохранение моей драгоценной жизни так волновало Воронкова, что вкрадчиво он осведомился, не дует ли мне, а то у них "коварная комната".

За время этой болтовни я выложил перед собою на стол два-три старых моих письма - Брежневу и в "Правду". Белые листы с неизвестным машинописным текстом невинно легли на коричневый стол, но ужасно взволновали Маркова, сидящего по другую сторону. Он так, наверно, понял, что какую-то ещё новую бомбу я положил, сейчас оглашу, и нетерпение не давало ему сил дождаться удара: он должен был прочесть! Нарушая весь приличный тон беседы, он выкручивал шею и выворачивал глаза.

Пришел Соболев - и Марков начал так: на съезде нельзя было разобрать моего письма, у съезда была "своя напряжённая программа". К сожалению письмо стало фактом не внутреннего, а международного значения и задевает интересы нашего государства. Надо разобраться и найти выход. (Чем дальше, тем больше это станет главной мелодией: как нам выйти из положения? помогите найти выход!)

Коротко сказал и беспокойно смотрел на меня. Тем же гостиным тоном, как мы говорили об особняке Ростовых, я осведомился, не будет ли им интересно "узнать историю этого письма". Оказывается - да, очень интересно. Тогда я длинно стал рассказывать историю всех клевет на меня, и как я возражал, и как вот письма посылал (трясу ими, Маркову отлегло). Потом был - налёт, стоивший мне романа и архива...

Полканистый Соболев: