A calf butted with an oak

- Получается, что сказано было о николаевской России - то относится и к нам.

- Да не о николаевской России, а об Англии, которая собиралась выдать декабриста Тургенева.

То ли устыдясь, что не знал мотивов пушкинского стихотворения, то ли что вообще занёс руку на Пушкина, А. Т. примирился:

- Ну, только уберите фразу, что Костоглотов согласен. Это было их обычное сдавленное ожидание кроме того, что скажут обо всей вещи, ещё надо предвидеть - из какой полоски вырежут ремешок, ремешок навяжут на кнут и будут кнутом цитировать по мордасам.

Для душевного покоя A. T. убрал я и эту фразу. Он повеселел и решил "утешать" меня что Егорычева31 вот сняли, а меня - не сняли; что я хорошо себя вёл на секретариате: и без задирки, и безо всякого раскаяния.

Ему совсем не хотелось, чтобы я теперь раскаивался! Ему определённо нравилась вся моя затея с письмом. Да кажется впервые за годы нашего знакомства он поверил, что я могу самостоятельно передвигать ноги.

Стали говорить о "Пире победителей" - как отвести его от обсуждения в секретариате, и что Симонов вслед за Твардовским отказался его читать.

- Вы хоть мне бы дали, - попросил он.

- Да ведь, А. Т., честно! - единственный экземпляр у меня был, и вот загребли. У самого не осталось.

- В конце концов, - рассуждал он покладисто, созерцательно, - у Бунина есть "Окаянные дни". Ваша пьеса не более же антисоветская! А его остального мы печатаем... Нет, менялся Твардовский! Менялся, и совсем не медленно. Давно ли он спрашивал, как я смел какие-то лагерные пьески положить "рядом со святым Иваном Денисовичем"? Давно ли он целыми главами не принимал даже "Раковый корпус"? А сейчас вполне обнадёживающе написал:

Я сам дознаюсь, доищусь

До всех моих просчётов.

И лишь просил:

Не стойте только над душой,

Над ухом не дышите!

Ещё так сказал добродушно:

- Я тоже разрешаю себе высказываться против советской власти, но только в самом узком кругу. - (Надо понимать, что у Твардовского значит "против советской власти" с добродушной усмешкой. Это - не в газетном резком смысле, это - не касаясь основ и партийного замысла, а лишь: не со всем кряду соглашаться, иметь же свою точку, чёрт подери!) - А например за границу поеду - там выкуси, там всё наоборот.

Уж это - как водится, уж как воспитано.

Прошло ещё полтора месяца - всё было так же, ни гласа, ни воздыхания. Да собственно, я не ждал ничего и не нужно мне было ничего - я-то стоял на скале! Но беспокойство, не упускаю ли ещё какую-то возможность, навело меня предложить Твардовскому заключить на "Раковый" теперь договор: ведь мы, как будто, вновь сосватались. А в том болотном неустойчивом равновесии, где не говорят "да", и не говорят "нет", где все уклоняются от решения - один-то маленький толчок, может, всего и нужен? Вот и сделаем его. И пусть хоть на договор кто-нибудь наложит запрет! А не будет - можно и рукопись толкать. Надо же пробовать!

Этот планчик застал Твардовского врасплох: и неожиданно ему было, чтобы я о договоре первый завёл, и толкал же я его на мятеж, не иначе самому преступить волю начальства. И мне кажется так: внутренне в нём сразу сработало, что он - не может, не смеет, на это не пойдёт. Но если жёсткие люди своё промелькнувшее ощущение тут же перекладывают в слова, люди с мягкотою не решаются так круто отказать. И он в основном обещал, но ещё надо уточнить, и десятидневными уточнениями, двумя моими ненужными заездами в редакцию, а его неприездом (к нему на дачу газ проводили) и с дачи телефонным звонком уяснилось: "Я всё равно не могу заключить с вами договора на "Корпус", пока не получу на то разрешения".

С какой это поры даже на договор редакция нуждается в разрешении? Впал Твардовский в малодушие опять. В этих опаданиях и приподыманиях, между его биографией и душой, в этих затемнениях и просветлениях - его истерзанная жизнь. Он - и не с теми, кто всего боится, и не с теми, кто идёт напролом. Тяжелее всех ему.