A calf butted with an oak
Я ехал к нему 18-го, уже сомневаясь: не суета ли моя? Зачем уж я так наседаю на этот осиный рой? Ведь и крепко я стал, ведь и временем располагаю - ну, и работал бы тихо. Разве драка важнее работы?
Я и Твардовскому своё сомнение высказал в тот день, но он! - он сказал: надо было!! раз уж начали - доводите до конца!
Опять он меня удивил, опять вынырнул непредсказуемый. Куда делись его опущенность, уклончивость, усталость? Он снова был быстр и бодр, моё второе письмо как сигнал трубы подняло его к бою - и он уже выдержал этот бой предбой, Шевардино - на секретариате 15-го. Говорил, что его поддержали (печатать "Раковый корпус") Салынский и Бажан, а были и поколеблённые. "Дела не безнадёжны!" - подбодрял он себя и меня.
Одно единственное заседание казалось мне разрушением и моего рабочего ритма и душевного стиля, уж я тяготился и сомневался. А он на своём поэтическом веку как долгом тёмном волоку - сколько их перенёс? триста? четыреста? Чему ж удивляться? - тому ли, что он поддался кривому ввинчиванию мозгов? Или душевному здоровью, с которым перенёс и уцелел?
Я сетовал, что он меня вызвал толковать, только от работы время отрывая. "Да может никакого времени скоро не останется!" - сверкнул он грозно. Он вот чего боялся, умелого сдержанного Лакшина призвал и с ним вместе готовился меня уговорить и настроить, чтоб я был сдержан там, чтоб не выскакивал, не сшибался репликами, не взрывался от гнева - ведь заклюют, ведь тогда я пропал, они же все опытные петухи.
Столько времени мы знакомы с А. Т. - и совсем друг друга не знаем!..
- Открою вам тайну, - сказал я им. - Я никогда не выйду из себя, это просто невозможно, в этом же лагерная школа. Я взорвусь - только по плану, если мы договоримся взорваться, на девятнадцатой минуте или - сколько раз в заседание. А нет - пожалуйста, нет.
Если б так!.. Но А. Т. мне не верил. Он-то знал, как вытягивают жилы на этих заседаниях, как ставят подножки, колют в задницу, кусают в пятку. Невыгодность расположения состояла для нас в том, что они читали "Пир победителей", обсуждали "Пир", хотели говорить только о "Пире" и бить по "Пиру" и "Пиром" - меня. А надо было заставить их замолчать о "Пире" и говорить о "Корпусе".
Всё же мы разработали, как я должен сбивать "Пир", не прерывая ни одного оратора.
Два дня я ещё имел время, в тишине, - но уже мысленно в бою. То, что могут мне сказать, спросить, как наброситься - так и выступало со всех сторон из воздуха, изводило меня преждевременно, вызывало на ответы. Я записывал возможные реплики - и из них сама стала складываться речь. Никогда в жизни не готовил я письменной речи дословно, презирал это как шпаргальство - а вот написал. Конечно, я не мог предусмотреть точно всех задёвок, которыми меня встретят, но на наших собраниях и не привыкли, чтоб речи точно соответствовали друг другу, ведь чаще говорят мимо, кому что важней, и никто не удивляется.
Готовиться к этой первой (но тридцать лет я к ней шёл!) схватке мне, собственно, не было трудно: и потому, что очень уж отчётливо я представлял свою точку зрения на всё, что только могло шевельнуться под их теменами; и потому что на самом деле предстоящий секретариат не был для меня решилищем судьбы моей повести: пропустят ли они "Раковый корпус" или не пропустят они всё равно проиграли. Равно не нужен мне был этот секретариат и как аудитория: бесполезно было пытаться воистину их переубедить. Всего только и нужно было мне: прийти к врагам лицом к лицу, проявить непреклонность и составить протокол. В конце концов - ещё бы им меня не ненавидеть! Ведь я отрицание не только их лжи, но и всей их лукавой прошлой, нынешней и будущей жизни.
И всё-таки, готовясь к этому копьеборству, я к концу уставал и хотелось снять избыточное, нетворческое, совсем не нужное мне напряжение. А чем? Лекарствами? Простая мысль - перед вечером немного водки. И сразу смягчались контуры, и ничто уже не дёргало меня к ответу и огрызу, и сон спокойный. И вот ещё в одном я понял Твардовского: а ему тридцать пять лет чем же было снимать это досадливое, жгущее, постыдное и бесплодное напряжение, если не водкой?.. Вот и брось в него камень. (Разговора о своих выпивках он очень не любил. Ему скажешь: "Должны же вы себя поберечь, А. Т.!" - отводит недовольно. И о куреньи его безостановном пытался я ему говорить, пугал Раковым корпусом - отмахивается.)
Мой план был такой: единственное, чего я хочу от заседания - записать его поподробней. Это даст мне возможность и головы не поднять, когда будут трясти надо мной десницами и шуями - "скажите прямо - вы за социализм или против?!", "скажите прямо - вы разделяете программу союза писателей?". Это и их не может не напугать: ведь для чего-то я строчу? ведь куда-то это пойдёт? Они поосторожней станут выражения выбирать - они не привыкли, чтоб их мутные речи выплёскивали под солнце гласности.
Я заготовил чистые листы, пронумеровал их, поля очертил - и в назначенные 13.00 22-го сентября вошёл в тот самый полузал с кариатидами. А у них уже был густой, надышанный и накуренный воздух, дневное электричество, опорожнённые чайные стаканы и пепел, насыпанный на полировку стола - они уже два часа до меня заседали. Не все сорок два были: Шолохову было бы унизительно приезжать; Леонову - скользко перед потомками, он рассчитывал на посмертность. Не было ядовитого Чаковского (может быть, тоже из предусмотрительности) и яростного Грибачёва. Но свыше тридцати секретарей набилось, и три стенографистки заняли свой столик. Я сдержанно поздоровался в одну и в другую сторону и стал искать место. Как раз одно и было свободно. И оказалось оно рядом с Твардовским.