A calf butted with an oak
Если подписывать такое - то одному. Честно и хорошо.
И - прекрасный момент потерять голову: сейчас, под танковый гул, они мне её и срежут незаметно. От самой публикации "Ивана Денисовича" это первый настоящий момент слизнуть меня за компанию, в общем шуме.
А у меня на руках - неоконченный "Круг", не говорю уже - неначатый "Р-17".
Нет, такие взлёты отчаяния - я понимаю, я разделяю. В такой момент - я способен крикнуть! Но вот что: главный ли это крик? Крикнуть сейчас и на том сорваться, значит: такого ужаса я не видел за всю свою жизнь. А я видел и знаю много хуже, весь "Архипелаг" из этого, о том же я не кричу? все пятьдесят лет из этого - а мы молчим? Крикнуть сейчас - это отречься от отечественной истории, помочь приукрасить её. Надо горло поберечь для главного крика. Уже недолго осталось. Вот начнут переводить "Архипелаг" на английский язык...
Оправдание трусости? Или разумные доводы?
Я - смолчал. С этого мига - добавочный груз на моих плечах. О Венгрии - я был никто, чтобы крикнуть. О Чехословакии - смолчал. Тем постыдней, что за Чехословакию была у меня и особая личная ответственность: все признают, что у них началось с писательского съезда, а он - с моего письма, прочтённого Когоутом.
И только одним сниму я с себя это пятно: если когда-нибудь опять же с меня начнётся у нас в отечестве.
И - гнал, кончал "Круг-96". И опять - совпадение сроков, какого не спланируешь в человеческой черепной коробке: в сентябре я закончил и, значит, спас "Круг-96". И в тех же неделях, подменённый, куцый "Круг-87" стал выходить на европейских языках.
Была третья годовщина захвата моего архива госбезопасностью. Два моих романа шли по Европе - и, кажется, имели успех. Прорвало железный занавес! А я бродил себе по осеннему приистьинскому лесу - без конвоя и без кандалов. Не спроворилась чёртова пасть откусить мне голову вовремя. Подранок залечился и утвердел на ногах.
Тут много б ещё смешного можно было рассказать: как на истьинскую мою дачку повадился ходить изнеженный Луи со своей бригадой - выяснять отношения, а я вылезал к нему, чумазый и рваный работяга из-под автомобиля. Как он тайно фотографировал меня телеобъективом и продавал фотографии на запад с комментариями вполне антисоветскими, а по советско-чекистской линии доносил на меня само собой, да кажется и звукоаппаратуру рассыпал на моём участке. Как соседи дачные, по своей советской настороженности, считали, что у меня в лесу закопана радиостанция, иначе зачем я так часто в лес ухожу, да ещё с приезжающими - очевидно, - резидентами разведок? Как выполняя договор, благородно навязанный мне "Мосфильмом" года полтора назад, я тужился подать им сценарий кинокомедии "Тунеядец" (о наших "выборах") и как наверх, к Демичеву, он подавался тотчас и получал абсолютно-запретную визу. Как Твардовский с редакторским сладострастием выпрашивал у меня тот сценарий в тайной надежде: "а вдруг, можно печатать?" - и возвращал с добродушной улыбкой: "Нет, сажать вас надо, и как можно быстрей!"
Я шёл по окаянно-запретным литературным путям, а вёл себя с наглой уверенностью признанного советского литератора. И - сходило. В секретариате СП РСФСР допытывались у нашего рязанского секретаря Э. Сафонова: как я ответил на критику "Литературной газеты" и "Правды" - они хотели бы тот документ посмотреть, проскочил он мимо них, - и поверить не могли, что никак не ответил! В советских головах это ведь не помещается, полвека так: если критикуют, значит надо покаяться, признать ошибки. А я, вдруг - никак.
В тот декабрь исполнилось мне пятьдесят. У моих предшественников в глухие десятилетия сколько таких юбилеев прошло задушенными, так что близкие даже друзья боялись посетить, написать. Но вот - отказали чумные кордоны, прорвало запретную зону! И - к опальному, к проклятому, за неделю вперёд, понеслись в Рязань телеграммы, потом и письма, и меньше "левых", больше по почте, и мало анонимных, а всё подписанные. Последние сутки телеграфные разносчики приносили разом по 50, по 70 штук - и на дню - по несколько раз! Всего телеграмм было больше пятисот, писем до двухсот, и полторы тысячи отдельных личных бесстрашных подписей, редко замаскированных (как Шулубин, Нержины, Ида Лубянская, дети Сима).
- "...дай Бог вам таким держаться..."
- "...трудную минуту вспоминайте обсуждение в Союзе..."