A calf butted with an oak

Когда летом 68-го я увидел A. T., я поразился перемене, произошедшей в нём за 4 месяца. Он опять вызвал меня - криком в тёмную пустоту, ибо так и не знал, бедняга, где я есть (а от его дачи до моего Рождества - меньше часа автомобильной езды, уж он бы не раз ко мне накатывал!), явлюсь ли вообще. "Когда эта конспирация кончится?!" - топал он в редакции. И можно понять его раздражение и даже отчаяние, ну, как со мной договариваться и совместно действовать? Вероятно, не раз зарекался он обязать меня твёрдой связью, но я явлюсь, обезоружу его готовностью, дружелюбностью, - он смягчается и не имеет настояния жёстко условиться на будущее.

Может быть, я б и в этот раз не явился, но из редакции по секрету передали мне, в чём новость: в "отделе культуры" ЦК сказали Лакшину и Кондратовичу, что "скоро Солженицыну конец - Мондадори печатает "Пир победителей"". Беляев: "Его растерзают!" - т. е., разгневанные патриоты.

Мелентьев: "Ну, не растерзают, у нас закон. Но - посадят". Твардовский очень напугался и, главное: не я ли пьесу пустил? Он всё не верил до конца, что нет у меня "Пира", что только они могут пустить. (И ведь как им жадалось этот "Пир" увидеть на Западе! сколько раз почесуха их брала самим передать, а не решались, плюгавцы, потому что, через плечо, с оборотом, сильно кусал их "Пир", наломал-навредил бы им больше, чем мне.)

Я рванулся и приехал на дачу А. Т. тотчас - много раньше, чем он рассчитывал меня увидеть. Очень он обрадовался такой неожиданности, широкими руками принял меня. Сели опять в том же мрачном холле, где три года назад на хворостяном костре сжигались моё спокойствие и моя нерешительность. Я притворился, конечно, что повода не знаю, и А. Т. подробно мне всё рассказывал, я же, к его полному облегчению в десятый раз подтвердил, что нет у меня экземпляра "Пира", честно, что это - провокация агитпропа. (Тогда Трифоныч: "Да как же мне самому прочесть?". Я: "Возьмите у них, чёрт с ними, скажите - с моего согласия". Нет, так и не взял.) Но и встречный аргумент я ему положил: его-то "мальчики", Лакшин да Кондратович, такие изворотливые в защите журнала, могли бы не просто струхнуть и бежать плакаться А. Т., и он бы топал, меня вызывал, а сразу там, в "отделе культуры", сдвинув строго брови, ответить: "Позвольте, это - крайне важное сообщение. Чтобы действовать, редакции необходимо знать источник и достоверность его". Мол, если западная газета, так назовите число; а если вы узнали по тайным каналам - так не сами ли вы, голубчики, и продали?.. Трудно ли было найтись? Но для этого надо иметь дыхание свободное. Воспитанные же на советской службе, они, как и в случае с Луи, с "Гранями", всё, что знали и умели, по-советски: ловить сверху упрёки и травить их вниз. А. Т. и сейчас мимо ушей пропустил мой аргумент как самый незначащий.

Однако всем остальным чрезвычайно порадовал он меня. Застал я его за чтением Жореса Медведева "Об иностранных связях". Удивлялся: "Пробивные два братца!". И вообще о Самиздате, восхищённо взявшись за голову обеими руками: "Ведь это ж целая литература! И не только художественная, но и публицистическая, и научная!" Давно ли коробило его всё, что не напечатано законно, что не прошло одобрения какой-нибудь редакции и не получило штампа Главлита, хоть и не уважаемого нисколько. Лишь опасную контрабанду видел он уже во скольких моих вещах, пошедших самиздатским путем, - и вдруг такой поворот! И ревниво следил, оказывается, за самиздатскими ответами на облай меня в "Литературке". С большим одобрением: "А Чуковскую вы читали? Хорошо она!.." А с Рюриковым и Озеровым (предполагаемые авторы литературкинской статьи против меня) A. T. решил ничего общего не иметь и в Лозанну ехать не вместе с ними, как посылают, а порознь.

Да что! сидели мы, болтали - вдруг он вскочил, легко, несмотря на свою телесность, и спохватился, не таясь: "Три минуты пропустили! Пошли Би-Би-Си слушать!" Это - он?! Би-Би-Си?!.. Я закачался. Он так же резво, неудержимо, большими ножищами семенил к "Спидоле", как я бросался уже много лет, точно по часам. Именно от этого порыва я почувствовал его близким как никогда, как никогда! Ещё б нам несколько вёрст бок-о-бок, и могла б между нами потечь откровенная, не таящая дружба.

- Вы стали радио...? А о вашем письме к Федину слышали?

Нетерпеливо, но с опаской:

- А подробный текст его не передавали?

Вот, наверно, откуда! - от своего письма стал он и слушать. Естественный путь. Но первый-то рубеж - отважиться, переступить свободным актом воли, послать само письмо! Надо помнить, что именно с весны 1968 года растерянные было власти стали теснить расхрабрённую общественность, теснить очень примитивно и успешно: "собеседованиями" пять к одному с подписантами в парткомах и директоратах, исключениями одиночек из партии и из институтов - и поразительно быстро свелось на нет движение протестов, привыкшие пугаться люди послушно возвращались в согнутое положение. Твардовский же, напротив, именно в это время стал упираться там, где можно бы и уступить: не только по журналу, это всегда, но из-за отдельных абзацев обо мне жертвовал статьёй о Маршаке и задерживал целый том своего собрания сочинений.

После Би-Би-Си:

- Такая серьёзная радиостанция, никакого пристрастия.

Недавно Твардовский ехал в Рим и предупредил Демичева: "Если спросят о Солженицыне - я скажу, что думаю". Демичев, уверенно-цинично: "Сумеете вывернуться!" Но, говорит А. Т., с ним за границей обращались как с больным, не напоминая о здоровьи: избегая вопросов о "Н. мире" и Солженицыне...

В этот раз научил я его приёму, как оставлять копии писем при шариковой ручке. Очень обрадовался: "А то ведь не всё машинистке дашь".