A calf butted with an oak
(Три года назад: "нежелательная огласка"!..)
- Я глубоко рад, Александр Трифоныч, что вы заняли такую позицию!
Он, с достоинством:
- А какую я мог занять другую?
Да какую ж? ту самую... Ту самую, которую в этих же днях совсем неокупаемо, бессмысленно подписал "Новый мир": горячо одобряем оккупацию! Гадко-казённые слова, в соседних столбиках "Литературки" - одни и те же у "Октября" и "Н. Мира"!..
Глазами чехов: значит, русские - все до одного палачи, если передовой журнал тоже одобряет...
Напомним: во многих московских НИИ всё-таки нашлись бунтари в те дни. В "Новом мире" не нашлось. Правда, на предварительно собранной партгруппе не соглашался подписывать эту мерзость Виноградов, но благоразумные Лакшин-Хитров-Кондратович отправили его домой - и так состоялось единогласие, и его поднесли общему собранию редакции. Да впрочем, и "Современник" голосовал единогласно. Да кто не голосовал? кто себя не спасал? Сам ли я не промолчал, чтобы бросить камень?
И всё-таки этот день я считаю духовной смертью "Нового мира".
Да, конечно, жали: не обычный секретариат СП, к которому уже привыкли, но райком партии (дело партийной важности!) звонил в "Н. Мир" каждые два часа и требовал резолюцию. Замечешься! А Твардовского в редакции не было: он формально в отпуске. И Лакшин с Кондратовичем поехали к нему на дачу за согласием.
Твардовский уже распрямлял свою крутую спину, уже готовился - впервые в жизни! по такому важному вопросу! - к необъявленному, молчаливому устоянию против верхов. С какой же задачей неслись к нему по шоссе его заместители? Какие доводы везли? Если бы к этому новому Твардовскому они приехали бы с горячим движением: "на миру и смерть красна, а может и выстоим гордо!" (и выстояли бы! - чувствую, вижу!) - решение состоялось бы мгновенно и ясно какое: плюс на плюс даёт только плюс.
Но если позиция Твардовского была плюс, это мы знаем, а умножение дало минус, то позиция Лакшина открывается нам алгебраически. Ясно, что, приехав, он сказал Твардовскому: "надо спасать журнал!".
Спасать журнал! Дать визу на публичную позорную резолюцию - и сосморкано наземь собственное одинокое горделивое устояние главного редактора. Разъезжались ноги - одна на земле, одна на плотике. Устоять душой - и сдаться публично! Разве надолго это спасёт журнал? Разве злопамятные верхи забудут ему, что сам он сказал оккупации нет, да только ловкости не имел разгласить.
Спасать журнал! - крик, на который не мог не отозваться Твардовский! С тех лет, как всё реже и реже поэмы и стихи выходили из-под его пера, он всё страстней любил свой журнал - действительно, чудо вкуса среди огородных пугал всех остальных журналов, умеренный человеческий голос среди лающих, честное лицо свободолюбца среди циничных балаганных харь. Журнал постепенно становился не только главным делом, но всею жизнью Твардовского, он охранял детище своим широкоспинным толстобоким корпусом, в себя принимал все камни, пинки, плевки, он для журнала шёл на унижения, на потери постов кандидата ЦК, депутата Верховного Совета, на потерю представительства, на опадание из разных почётных списков (что больно переживал до последнего дня!), разрывал дружбы, терял знакомства, которыми гордился, всё более загадочно и одиноко высился - отпавший от закоснелых верхов и не слившийся с динамичным новым племенем. И вот - не из этого разве племени? - приезжает к нему молодой, полный сил, блеска и знаний заместитель и говорит: надо уступить, сила солому ломит.
Солому! - только солому. Ну, ещё хворост. Но даже жердинника не берёт.