A calf butted with an oak
"Изложение" я отправил в Москву вперёд себя, а сам в Рязани ещё пытался работать над моим Персонажем, но уже утерян был покой и вкус, а строки грозного письма шагали по-солдатски через голову, выколачивались из груди к бою. Кончились ноябрьские праздники, посвободнели поезда - и я поехал в Москву. Ещё не думал, что это, - навсегда. Что жить мне в Рязани уже не судьба, исключеньем закрыли, забили мне крест-на-крест Рязань. (А как ещё приезжал туда по беде, подходил к столу - а через окно-то, с уличного щита, всё так же щурился на меня в кепочке Персонаж - так и проторчал он, год и другой, во все непогоды, перед моим покинутым окном есть незавидность в избыточной славе. Я опять уехал, он опять остался.)
А уж в Москве-то меня Трифоныч дождаться не мог! (Мы ещё тем были сближены нежно, что в октябре он прочёл двенадцать пробных глав самсоновской катастрофы и остался ими сверх-доволен, очень хвалил и уже редакторски предсмаковал, как я кончу - и всё будет проходимое, патриотическое, и уж тут нас никто не остановит, и напечатается Солженицын в "Новом мире", и заживём мы славно! Ведь не говорил же я ему, какие ещё будут в "Августе" шипы. Никак не мог он принять и поверить, что открытый им, любимый им автор - непроходим навеки... Накануне Твардовский настаивал, чтобы я скорей приехал: ему надо говорить со мной больше даже о себе, чем обо мне. (Опять эта тема, опять эта разбережённость, как и после чтения "Круга"!..)
11 ноября я пришёл в редакцию прямо с поезда. Вся редколлегия сидела в кабинете A. T., перед кем-то лежало моё "Изложение", они только-что вслух его прочли и обсудили. Все, как по команде, поднялись и оставили нас вдвоём (это так уж повелось, черта иерархии, никогда не ждали, чтоб A. T. сказал: "мы наедине хотим поговорить"). Заказал A. T. чай с печеньем и сушками высшая форма новомирского гостеприимства.
Предполагая Трифоныча на низшем гражданском градусе, чем он был, я стал объяснять ему, почему не мог успеть на секретариат, что они даже и вызова мне не прислали, а косвенное извещение, и то поздно. Но, оказывается, в этом А. Т. не надо было убеждать: он и для себя считал презренным там быть, не пошёл. (Слухи-слухи! Слух по Москве: он был и яростно меня защищал.)
Он вот что, он с тревогою (и не первый раз!) - о западных деньгах: неужели правда, что я получаю деньги за западные издания романов?
Заклятая советская анафема: кто думает не так, обязательно продался за вражеские деньги; если советских не платят - умри патриотически, но западных не получай!
Я: не только за романы, пришло за "Денисовича" от норвежцев - и то пока не беру. Просто, сволота из СП не может представить, что доступно человеку прожить и скромно.
Сияет A. T. Хвалит "Изложение". Но опять же: как могло получиться, что уже вчера "читатели-почитатели" ему приносили это самое "Изложение"?
- А я - пустил.
Он отчасти напуган: как же можно? ведь разъярятся! (т. е., наверху).
А у меня в портфеле уже томится, своего часа ждет, готовое "Открытое письмо" секретариату. И ведь вот же: распaхнут, расположен А. Т., однонастроены мы! - а показать ему боюсь, по старой памяти об его удерживаниях и запретах. Всё-таки подготовлю:
- А. Т.! Вы меня любите, и хотите мне добра, но в советах своих исходите из опыта другой эпохи. Например, если бы я в своё время пришёл к вам советоваться: посылать ли письмо Съезду? распускать ли "Раковый Корпус" и "Круг"? - вы бы усиленно меня отговаривали. - (Мягко сказано... стекло настольное об меня бы разбил.) - А ведь я был прав!
Старое-то приемлется. Но о новом - не смею. Просто:
- Поймите. Так надо! Лагерный опыт: чем резче со стукачами, тем безопаснее. Не надо создавать видимости согласия. Если промолчу - они меня через несколько месяцев тихо проглотят - но "непрописке", по "тунеядству", по ничтожному поводу. А если нагреметь - их позиция слабеет.