A calf butted with an oak

Смеётся.

- Ты как задорный шляхтич, лишь бы поссориться. А по моему вот это и есть самое русское состояние: размахнуться - и трахнуть! В такую минуту только и чувствуешь себя достойным сыном этой страны. Разве я смелый - я и есть предельный боязливец: "Архипелаг" имею - молчу, о современных лагерях сколько знаю - молчу, Чехословакию - промолчал, уж за это одно должен сейчас себя выволочить. Да правильно сказала Лидия Корнеевна о политических протестах:

- Без этого не могу главного писать. Пока этой стрелы из себя не вытащу - не могу ни о чём другом!

Так и я. При всеобщей робости и не хлопнуть выходною дверью - да что я буду за человек! (Кому надо оправдаться, такой встречный слух распустят: он сам своей резкостью помешал за себя заступиться - мы только-только собирались, а он хлопнул и всё испортил. Если уж "классовую борьбу" обсмеял - действительно, не подступишься. Да ведь всё отговорка - кто хотел, тот раньше успел.)

А послал - и как сразу спокойно на душе. Хотя в тот день гнали за мной по московским улицам двое нюхунов-топтунов, - мне казалось: за город, в благословенный приют, предложенный мне Ростроповичем (в самом сердце спецзоны, где рядом дачи всех вождей!), за мной не ехали. Здесь (хоть уже и газовщики, и электрики приходили какие-то) кажется мне: я скрылся ото всех, никому не ведом, не показываюсь, по телефону не звоню. Пусть там бушует моё письмо, а здесь так исцелительно, тихо и так ясно работает радиоприёмник, лови своё отражённое письмо и ещё устаивайся на сделанном. Да и работать же начинай.

Не помню, кто мне в жизни сделал больший подарок, чем Ростропович этим приютом. Ещё в прошлом, 68-м году, он меня звал, да я как-то боялся стеснить. А в этом - нельзя было переехать и устроиться уместней и своевременней. Что б я делал сейчас в рязанском капкане? где бы скитался в спёртом грохоте Москвы? Надолго бы ещё хватило моей твёрдости? А здесь, в несравнимой тишине спецзоны (у них ни репродукторы не работают, ни трактора) под чистыми деревьями и чистыми звёздами - легко быть непреклонным, легко быть спокойным.

Не первый раз стучится Ростропович в переплёт этих очерков. Но невозможно, уже не держит вещь, и без того взбухла, в Ростроповиче жизни и красок на десятерых, жаль описывать его побочно.

В ту осень он охранял меня так, чтоб я не знал, что земля разверзается, что градовая туча ползёт. Уже был приказ посылать наряд милиции - меня выселять, а я не знал ничего, спокойно погуливал по аллейкам.

Иногда беспечная близорукость - спасение для сердца. Иногда борони нас, Боже, от слишком чуткого предвидения.

Впрочем, на случай прихода милиции у меня была отличная защита придумана, такая ракета, что даже жалко - запустить не пришлось.

Хранил я надежду, что раз я "не Западу жаловался" и раз A. T. "на одном поле не сел бы" с тем секретариатом, - вдруг и это последнее моё письмо встретит он благоприятно! Вот открывалась бы подлинная дорога к пониманию!

Но слишком многого захотел я от Твардовского! Он и так уже в своей перестройке, развитии, приятии и понимании отдался крайнему взлёту качелей, - а моё письмо, такое грубое по отношению к священной классовой борьбе, и с обьявленьем "тяжёлой болезни" самого передового в мире общества, - рывком реальной тяжести поволокло, поволокло его вниз и назад.

Было буйство в редакции, стулья ломал, кричал: "Предатель!" "Погуби-и-ил!" (т. е. "Новый мир" погубил). Конечно - "Вызвать!", конечно меня нет и "никто не знает". Схватился звонить Веронике Туркиной, набросал кучу оскорблений заодно и ей, она тихо слушала и только осмелилась:

- А. Т.! Но что пишет А. И. - ведь это всё правда.