A calf butted with an oak
А вот что было трогательное:
- А тут какая-то мистика и датах. Вчера был день моего ареста, даже 24-летие. Сегодня - день смерти Пушкина, и тоже столетие с третью - (И годовщина суда над Синявским Даниэлем. Но этого ему не надо говорить!) - И в эти же дни вас разгромили!
Он вдруг очень от души:
- А вот хотите мистику. Сегодня ночью я не спал. Выпил кофе, потом снотворное, заснул тревожно. Вдруг слышу приглушённый, но ясный голос Софьи Ханановны (секретарша A. T.) "Александр Трифоныч! Пришел Александр Исаич." И так именно днём произошло.
Очень меня это тронуло. Значит, сегодня он приехал с такой надеждой. Который раз он проявлял, насколько наши нелады ему тяжелее.
В этот день всё ожидалось, что будет в завтрашней "Литературке", и агенты приносили разные сведения: то - идёт отречное письмо A. T., то - не идёт, то - будет подтасовка, что он согласен с переменами в редакции, то не будет.
Изменила б "Литгазета" своему характеру, если бы не сжульничала. На другой день и подтасовка была конечно, и невозвратное объявление о выводе четырех членов редколлегии, и - письмо A. T., которого уже истомился он ждать в печати, но чести оно принесло ему мало: "моя поэма абсолютно неизвестными мне путями, разумеется, помимо моей воли в эмигрантском журнальчике "Посев" в искажённом виде. Наглость этой акции, беспардонная лживость, провокационное заглавие, будто бы она "запрещена в Советском Союзе". А разве же - не запрещена? А разве не спрашиваете вы друзей "читали мою поэму?" А разве это письмо - откроет ей печатанье в СССР?
И - за что заплачена цена! За то, что разогнали вашу редакцию, Александр Трифонович!
Сломали.
Перейдена была мера унижений, мера стойкости, и 11 февраля Твардовский подписал, столько лет из него выжимаемое "прошу освободить".
И ещё мы не знали: в это самое 11-е вызвали его на "совещание членов Президиума КОМЕСКО" - ну, наших обязагельных представителей в угодливой вигореллевской организации, которая теперь на дыбки всё же поднялась из за меня. И Твардовский - за что платя теперь, сегодня! - подписал продиктованное заявление об уходе с вице-председателя "КОМЕСКО" - т. е. сдал ещё одну позицию, сдал себя и меня, хоть и безвредно. И с самым искренним чувством обнял меня на следующий день, не упомянув об этом, да даже и не понимая. Ведь если партия указывает - надо подписывать.
12-го был я в редакции вновь. Уже всё было другое - у редакции не ожидание судьбы, у писателей - не попытка к бою. Чистили столы. Во множестве нахлынули авторы, забирали свои рукописи (потом иные вернут). Другие рукописи рвались в корзины, в мешки, и в бумажках рваных были полы. Это походило на массовый арест редакции или на высылку, эвакуацию. Там и здесь приносили водку, и авторы с редакторами распивали поминальные. Однако в кабинет A. T. писателям, как всегда, не было открытого доступа. Несколько их с водкою и колбасой пошли в кабинет Лакшина и просили позвать Трифоныча, но от имени A. T. Лакшин извинился и отказал. Уже и снятому Главному было неприлично вот так непартийно появиться среди недовольных авторов.
В кабинете я застал A. T. опять одного - но на ногах, у раскрытых шкафов, тоже за сортировкой папок и бумаг. Сказал он, что испытывает облегчение оттого, что заявление подал. Я согласился: уже оставаться было нельзя. Но вот во вчерашнем письме фраза... (если б только одна!)... Поэму будто бы испортили.
Трифоныч стал живо возражать, даже ахнул, как я слабо разбираюсь (ахнул, потому что чувствовал промах):