A calf butted with an oak

Запало это загадкой во мне на много лет, ни разу не разъяснилось. Но, думал я, мистика ещё проявится, ещё скрестятся наши пути. Однако, и не скрещивались. А теперь, в октябре 70-го года, меня толкнуло - ему! [14]

Если здесь сдвинуть только то, что я предложил (амнистию пойманным читателям, быстрый выход и свободная продажа "Корпуса", снятие запрета с прежних вещей, затем и печатанье "Августа"), это было бы изменение не только со мной, а - всей литературной обстановки, а там дальше и не только литературной. И хотя сердце рвётся к чему-то большему, к чему-то решающему, но историю меняют всё-таки постепеновцы, у кого ткань событий не разрывается. Если б можно плавно менять ситуацию у нас - надо с этим примириться, надо б и делать. И это было бы куда важней, чем ехать объяснять Западу.

Но так и зависло. Ответа не было никогда никакого. И в этом деле, как и всяком другом, по надменности и безнадёжности они упускали все сроки что-либо исправить.

А шведы тем временем слали мне церемонийные листы: какого числа на каком банкете, где в смокинге с белой бабочкой, где во фраке. А речь произносится на банкете (когда все весело пьют и едят - о нашей трагедии говорить?), и не более трёх минут, и желательно только слова благодарности.

В сборнике Les Prix Nobel открылся мне беспомощный вид кучки нивелированных лауреатов со смущёнными улыбками и прездоровыми папками дипломов.

Который раз крушилось моё предвидение, бесполезна оказывалась твёрдость моих намерений. Я дожил до чуда невероятного, а использовать его - не видел как. Любезность к тем, кто присудил мне премию, оказывается, тоже состояла не в громовой речи, а в молчании, благоприличии, дежурной улыбке, кудряво-барашковых волосах. Правда, можно составить и прочесть нобелевскую лекцию. Но если и в ней опасаться выразиться резко - зачем тогда и ехать вообще?

В эти зимние месяцы ждался первенец мой, но вот премия приносила нам разлуку, и я уезжал, как было прежде между нами решено. Без надежды даже раз единый увидеть родившегося сына.

Уезжал, чтобы грудь писательскую освободить и дышать для следующей работы. Уезжал - убедить? поколебать? сдвинуть? - Запад.

А на родине? - кто и когда это всё прочтёт? Кто и когда поймет, что для книг - так было лучше?

В 50 лет я клялся: "моя единственная мечта - оказаться достойным надежд читающей России". А представился отъезд - и убежал?..

А что, правда: остаться и биться до последнего? И будь, что будет?

Ещё эти кудряво-барашковые волоса да белая бабочка...

Как в наказательную насмешку, чтоб не поспешен был осуждать предшественников, я на гребне решений онемел и заколебался.

Я вот как сделать уже хотел: записать нобелевскую лекцию на магнитофон, туда послать ленту, и пусть в Стокгольме её слушают. А я здесь. Это - сильно! Это - сильней всего!