A calf butted with an oak

- Если бы я был там - я бы её произнёс.

- Если бы вы сами были - конечно. Но без вас устроители могут возражать... Вероятно, будут советоваться с королём.

- Пусть советуются!

- Но пошлите почтой!

- Поздно, может опоздать к банкету!

- Так телеграммой!

- Нельзя: разгласится! А они просят сохранить тайну.

Трудно достались ему 15 минут. Брал от меня, ещё с извинениями, заявление в посольство (об отправке письма). Предупреждал, что может и не удаться. Предупреждал, что это - последний раз, а уж нобелевскую лекцию ни в коем случае не возьмёт...

Безжалостно я оставил ему свою речужку, ушёл.

А оказалось: на собственные деньги, потративши свой уикэнд, он частным образом поехал в Финляндию, и оттуда послал.

Вот он, европеец: не обещал, но сделал больше, чем обещал.

Впрочем, совесть меня не грызёт: те, кто держат голодовку во Владимирской тюрьме, достойны этих затрат дипломата.

Обидно другое: фразу-то выкинули, на банкете её не прочли! То ли церемониала стеснялись, то ли, говорят, опасались за меня. (Они ведь все меня жалеют. Как сказал шведский академик Лундквист, коммунист, ленинский лауреат: "Солженицыну будет вредна Нобелевская премия. Такие писатели, как он, привыкли и должны жить в нищете.")

Этот мой необычный - нобелевский - вечер мы с несколькими близкими друзьями отметили так: в чердачной "таверне" Ростроповича сидели за некрашенным древним столом с диковинными же бокалами, при нескольких канделябрах свечей и время от времени слушали сообщения о нобелевском торжестве по разным станциям. Вот дошло до трансляции банкетных речей. Одну передачу смазала заглушка, но такое впечатление, что моей последней фразы не было. Дождались повторения речи в последних известиях - да, не было!

Эх, не знают русского Самиздата! - завтра утречком па-а-сыпятся бумаженьки с моим банкетным приветствием.

Снова на инструктажах: "Ведь была ему дана возможность уехать - не уехал! остался вредить здесь! Всё делает как хуже советской власти!" Но газетная кампания против меня в этот раз (как всегда, когда проявишь силу) не сложилась. Прорвалась статья в "Правде", что я "внутренний эмигрант" (после отказа эмигрировать!), "чуждый и враждебный всей жизни народа", "скатился в грязную яму", романы мои - "пасквили". Подпись под статьёй была та самая, что под статьями античехословацкими, толкнувшими оккупацию, и естественно было ждать разворота и свиста. Но - не наступило. Ещё в генеральской прессе, более верной идеям партии, чем сама партия, разъяснили армейским политрукам, что: "нобелевская премия есть каинова печать за предательство своего народа40". Ещё на инструктажах, как по дёргу верёвочки: "Он между прочим не Солженицын, а Солженицер..." Ещё в "Литгазете" какой-то беглый американский эстрадный певец учил меня русскому патриотизму...

Как и всё у них, закисла и травля против меня, и письмо у Суслова - в той же их немощной невсходной опаре. Движение - никуда. Цепенение.

Не сбылась моя затея найти какой-то мирный выход. Но и нобелевский кризис, угрожавший вывернуть меня с корнем, перенести за море или похоронить под пластами, после слабых этих конвульсий - утих.

И всё осталось на местах, как ничего не произошло.

В который раз я подходил к пропасти, а оказывалась - ложбинка. Главный же перевал или главная пропасть - всё впереди, впереди.

Хотя и следующий, 71-й, год я совсем не бездеятельно провёл, но сам ощутил его как проход полосы затмения, затмения решимости и действия.