A calf butted with an oak

Окончательное решение, окончательный срок приносили лёгкость и свет. Пока - отодвинуть и работать, работать. Зато потом - вплотную неизбежно, безо всякой лазейки. И радость: неизбежно? - тем проще!

Пока - печатать уже готовый "Август". Новизна шага: открыто, в западном издании, от собственного имени, безо всяких хитрых уклонов, что кто-то использовал мою рукопись, распространил без ведома, а остановить де руки мои коротки. Всё-таки - новый угол радостного распрямления, всё-таки движение в ту же сторону. Что-то скажется прямо и о Боге, залузганном семячками атеистов. И для будущих публикаций небезразлично, как будет принят на Западе "Август".

Без вынутой ленинской главы не было в "Августе" почти ничего, что разумно препятствовало бы нашим вождям напечатать его на родине. Но слишком ненавистен, опасен и подозрителен (не без оснований) был я, чтобы решиться утверждать меня тут печатанием. Я это понимал и не дал себе труда послать рукопись "Августа" советскому издательству (да это было бы и уступкой по сравнению с "сусловским" письмом: сперва пусть "Раковый" печатают). "Нового мира" не было теперь, и я свободен был от частных обязательств. В марте я уже отправил рукопись в Париж, обещали за три месяца набрать. Тут Ростропович, в духе своих блестящих шахматных ходов, предложил всё-таки послать и в советское издательство - изобличить их нежелание. "Да я даже экземпляра им не дам трепать! Одна закладка сделана, для Самиздата!" -- "А ты и не давай. Ты пошли им бумажку - извести, что кончил роман, пусть сами у тебя просят!" Это мне понравилось. Не одну, а семь бумажек отпечатал, в семь издательств, в разных вариантах: ставлю вас в известность, что окончил роман на такую-то тему, такой-то объём. Разослал. Игра, всё-таки, с риском: а вдруг запросят? придётся дать рукопись, и тогда остановить набор в Париже? Печатать всё равно не будут, а год вполне могут у меня вырвать. Но так уже тупо заклинило у нас, что и этого хода они не использовали: ни одно издательство и ухом не повело, не отозвалось. Впрочем, рукопись они раздобыли иначе и дали в ФРГ Ланген-Мюллеру готовить пиратское издание ещё раньше, чем вышел оригинал в Париже. Откуда ж они взяли текст? Ведь я не давал в Самиздат. Думаю: в квартире, где считывали отпечатки вслух записали на магнитофон, ведь везде подслушивание.

Быть может, произошла утечка у кого-то из моих "перво-читателей" (зимой 70-71 года человек 80 их читало. По новизне дела, исторический роман, я просил их заполнить некую авторскую анкету, помочь мне разобраться). А не совсем исключено, что перефотографировали тот экземпляр, который с февраля по май был у Твардовского и давался на вынос нескольким читателям, неизвестным мне.

Твардовский-то! - так ждал эту вещь, для своего журнала когда-то. Теперь ему хоть перед смертью бы её прочесть.

В феврале 71-го, как раз через год после разгрома "Нового мира", его выписали из кремлёвской больницы, искалеченного неправильным лечением, с лучевой болезнью. И мы с Ростроповичем поехали к нему.

Мы ожидали застать его в постели, а он - стараясь для нас? - сидел в кресле, в больничной курточке фиолетово-зелёно-полосчатой и в лечебных кальсонах, обернут ещё пледом. Я наклонился поцеловать его, но он для того хотел обязательно встать, поднимали его с двух сторон дочь и зять, правая сторона у него бездействует и сильно опухла правая кисть.

- По-ста-рел, - тяжело, но чётко выговорил он. Неполная по движениям губ улыбка выражала сожаление, даже сокрушение.

По краткости фразы (а оказалась она едва ли не самой длинной и содержательной за всю беседу!..), по недостатку тона и мимики я так и не понял: извинялся ли он за постарение своё? или поражался моему?

Опять его опустили, и мы сели против него. Всё в том же памятном холле, в сажени от камина, и даже на том самом месте, где впервые, в живых движениях и словах, он поразил меня своей склонностью к Самиздату и к Би-Би-Си. Теперь, лицом к целостенному окну, он сидел почти без движений, почти без речи, и голубые глаза, ещё вполне осмысленные, а уже и рассредоточенные, как будто теряющие собранную центральность, - то ли понимание выражали, то ли пропуски его, а всё время жили наполненней, чем речь.

Быстро определилось, что связных фраз он уже не говорит вообще. В напряжении начинает - вот, скажет сейчас - нет, выходит изо рта набор междометий, служебных слов - без главных содержательных:

- А как же... как раз... это самое... вот...?

Но действующей левой рукой - курил, курил неисправимо.

Жена А. Т. принесла 5-й, последний том его собрания сочинений. Я высказал, что помню: тот самый том, который задерживало упорство A. T. не уступить абзацев обо мне. (Но не спросил, как теперь, наверно уступлены.) A. T. - кивает, понимает, подтверждает. Потом я вытащил переплетённый в два тома машинописный "Август" и, невольно снижая темп речи, упрощая слова, показывал и растолковывал Трифонычу как мальчику - что это часть большого целого, и какая, зачем приложена карта. Всё с тем же вниманием, интересом, даже большим, но отчасти и рассредоточенным, он кивал. Выговорил: