A calf butted with an oak

После второго такого письма применил и я новый приём: откровенное "внутреннее" письмо в ГБ, безличное предупреждение [24]. Письмо дошло, вернулось обратное уведомление: экспедитор КГБ имярек (разборчиво). Три недели думали. По телефону позвонил всё тот же полковник, который в 71 г. звонил от имени Андропова. И теперь та же пластинка: "Ваше заявление (??) передано в милицию". Такую бумажку - и передадут?.. Толкали, намекали, как и в анонимках: обращайтесь в милицию за защитой. (И сами же под видом охраны на голову сядут.) Больше, чем на месяц, подмётные письма прекратились. В конце июля, однако, пришло третье: "Ну, сука, так и не пришёл? Теперь обижайся на себя. Правилку сделаем". Ничего не требовали, только пугали: уезжай, гад!

То было тяжёлое у нас лето. Много потерь. Запущены, даже погублены важные дела. Своих малышей и жену в тяжёлой беременности я оставлял на многие недели на беззащитной даче в Фирсановке, где не мог работать из-за низких самолётов, сам уезжал в Рождество писать. Поддельные ли бандиты или настоящие, только ли продемонстрируют нападение или осуществят, - ко всем видам испытаний мы с женой были готовы, на всё то и шли.

Если оглядеться, то и почти всю жизнь, от ареста, было у меня так: вот именно эту неделю, этот месяц, этот сезон или год почему-нибудь неудобно, или опасно, или некогда писать - и надо бы отложить. И подчинись я этому благоразумию раз, два, десять - я б не написал ничего сравнимого с тем, что мне удалось. Но я писал на каменной кладке, в многолюдных бараках, без карандаша на пересылках, умирая от рака, в ссыльной избёнке после двух школьных смен, я писал, не зная перерывов на опасность, на помехи и на отдых, - и только поэтому в 55 лет у меня остаётся невыполненной всего лишь 20-летняя работа, остальное - успел.

Я знаю за собой большую инерционность: когда глубоко войду в работу, меня трудно взволновать или оторвать любой сенсацией. Но и в самом глубоком течении работы не бываешь совсем защищён от современности: она ежедневно вливается через радио (западное, конечно, но тем смекается и вся наша обстановка), а ещё какими-то смутными веяниями, которые нельзя истолковать, назвать, а - чувствуются. Эти струйки овевают душу, переплетаются с работой, не мешая ей (они - не посторонние ей, как посторонни бытовые помехи вокруг), создают атмосферу жизни - спокойную, или тревожную, или победную. А порой эти веяния начинают наслаиваться до толщины какого-то решения, угадки почему-то (иногда - ясно почему, иногда - нет) пришло время действовать!

Я не могу объяснить этого причинно, тут не всегда и различишь желание от предчувствия, но чутьё такое появлялось у меня не раз и - правильно.

Так и в это лето. Независимо от неудач и угроз, oбcтyпивших нас, своей чередою у меня: как Запад сотряхнуть, что собственных дел вести не могут: кто послабей, вокруг тех бушуют непримиримо, а тиранам каменным - всё проигрывают, всё сдают. ("Мир и насилие") И ещё почему-то, толчком родившееся, никогда прежде не задуманное - "Письмо вождям". И так сильно это письмо вдруг потащило меня, лавиной посыпались соображения и выражения, что я на два дня в начале августа должен был прекратить основную работу, и дать этому потоку излиться, записать, сгруппировать по разделам.

Все эти статьи легко и быстро писались потому, что это была как бы уборка урожая - использование накопленных текущих и беглых заготовок, естественное распрямление.

Среди таких веяний попадаются иногда и реальные события, мы не всегда успеваем их истолковать. Ощущался душный провальный надир42 в общественной жизни: новые аресты, другим - угрозы, и тут же - отрешённые отъезды за границу. Приезжал Синявский прощаться (одновременно - и знакомиться) и тоской обдало, что всё меньше остаётся людей, желающих потянуть наш русский жребий, куда б ни вытянул он. Расчёт властей на "сброс пара" посредством третьей эмиграции вполне оправдывался (хорош бы я был, оказавшись в ней, хотя б и с нобелевскими знаками в руках...): в стране всё меньше оставалось голосов, способных протестовать. В начале лета исключили из Союза писателей Максимова, в июле он прислал мне справедливо горькое письмо где же "мировая писательская солидарность", которую я так расхваливал в нобелевской лекции, почему ж его, Максимова, не защищаю я?..

А я не защищал и его, как остальных, всё по тому же: разрешив себе заниматься историей революции и на том отпустив себе все прочие долги. И по сегодня не стыжусь таких периодов смолкания: у художника нет другого выхода, если он не хочет искипеться в протекающем и исчезающем сегодня.

Но приходят дни - вот, ты чувствуешь их надирный провал, когда все твои забытые долги стенами ущелья обступают тебя. На II-й Узел мне не хватало совсем немного - месяца четыре, до конца 73-го. Но их - не давали мне (Только срочно продублировать на фотоплёнку роман, как он есть, чтоб это то не погибло в катастрофе). Тем более мерк и III Узел, так манивший к себе, в революционное полыханье. Сламывались все мои искусственные сроки, ничего не оставалось ясным, кроме: надо выступать!

И очевидно, усвоенным приёмом каскада: нанести подряд ударов пять-шесть. Начать с обороны, с самозащиты из своего утонутого положения, постараться стать на твёрдую землю - и наступать.

Когда пишешь с оборотом головы на прошлое, то непонятно: чего уж так опасался? не преувеличено ли? И сколько раз так, что за паника! - и всегда сходило благополучно.

Всегда сходило - и всегда могло не сойти (и когда-нибудь - не сойдёт). А размах удара моего каждый раз - всё больше, сотрясение обстановки больше, и опасность больше, и перед нею справедливо готовишься к прекращению своего хоть и утлого, а как-то налаженного бытия.

Кроме рукописей какая ещё у меня вещественная драгоценность? - в 12 сотых гектара моё "именьице" Рождество, где половину этого - последнего, как я думал, лета - я так впивался в работу. Лишь половину, ибо теперь делил его по времени со своей бывшей женой. Настаивала она забрать его совсем, и, очевидно, перед намеченными ударами, разумно было переписать участок на неё. В середине августа, уезжая на бой, я обходил все места вокруг и каждую пядь участка, прощался с Рождеством навсегда. Не скрою: плакал. Вот этот кусочек земли на изгибе Истьи и знакомый лес и долгая поляна по соседству есть для меня самое реальное овеществление России. Нигде никогда мне так хорошо не писалось и может быть уже не будет. Каким бы измученным, раздёрганным, рассеянным, отвлечённым ни приезжал я сюда что-то вливается от травы, от воды, от берёз и от ив, от дубовой скамьи, от стола над самой речушкой, - и через два часа я уже снова могу писать. Это чудо, это - нигде так.