A calf butted with an oak

С первого вида и первых же слов он производит обаятельное впечатление: высокий рост, совершенная открытость, светлая мягкая улыбка, светлый взгляд, тёпло-гортанный голос и значительное грассирование, к которому потом привыкаешь. Несмотря на духоту, он был старомодно-заботливо в затянутом галстуке, тугом воротнике, в пиджаке, лишь в ходе беседы расстёгнутом - от своей старомосковской интеллигентской семьи, очевидно, унаследованное. Мы просидели с ним четыре вечерних часа, для меня уже довольно поздних, так что я соображал неважно и говорил не лучшим образом. Ещё и перебивали нас, не всегда давая быть вдвоём. Ещё и необычно было первое ощущение - вот, дотронься, в синеватом пиджачном рукаве - лежит рука, давшая миру водородную бомбу!

Я был, наверно, недостаточно вежлив и излишне настойчив в критике, хотя сообразил это уже потом: не благодарил, не поздравлял, а всё критиковал, опровергал, оспаривал его меморандум, да ещё без хорошо подготовленной системы, увы, как-то не сообразил, что она понадобится. И именно вот в этой моей дурной двухчасовой критике он меня и покорил! - он ни в чем не обиделся, хотя поводы были, он ненастойчиво возражал, объяснял, слабо-растерянно улыбался, - а не обиделся ни разу, нисколько - признак большой, щедрой души. (Кстати, один из аргументов его был: почему он так преимущественно занят разбором проблем чужих, а не своих, советских? - ему больно наносить ущерб своей стране! Не связь доводов переклонила его так, а вот это чувство сыновней любви, застенчивое чувство вело его! Я этого не оценил тогда, подпирала меня пружина лагерного прошлого, и я всё указывал ему на пороки аргументации и группировки фактов.)

Потом мы примерялись, не можем ли как-то выступить насчёт Чехословакии, - но не находили, кого бы собрать для сильного выступления: все именитые отказывались поголовно.

Кажется, та наша встреча прошла тайно от властей, и я из обычной осторожности ещё долго скрывал, что мы познакомились, не выявлял этого внешне никак: такое соединение должно было показаться властям очень опасным. Однако через год, когда я переехал в Жуковку к Ростроповичу, я оказался в 100 метрах от дачи Сахарова, надо же так совпасть. А быть в соседах - жить в беседах. Мы стали изредка встречаться. В конце 69-го я дал ему свою статью по поводу его меморандума - всё ту же критику, но уже сведённую в систему и намечаемую в Самиздат. На последнее я не решился, а Сахаров (почти единственный читатель той статьи тогда), хотя и с горечью прочёл (признался) и даже перечитывал - но никакого налёта неприязни это не наложило на его отношение ко мне.

У него был свой период замиранья: долго болела и умерла его жена. Совсем его не было видно, потом появлялся он по воскресеньям с любимым сыном, тогда лет двенадцати. Иногда мы говорили о возможных совместных действиях, но всё неопределённо.

И для зоны униженных-оскорблённых Сахаров всё ещё был слишком чист: он не предполагал, что и здесь могут быть не одни благородные порывы, не одни поиски истины, но и корыстные расчёты - построить своё имя не общепринятым служебным способом, не в потоке машин и тягачей, но - касанием к чуду, но прищепкою к этому странному, огромному, заметному воздушному шару, без мотора и без бензина летящему в высоту.

Другим из таких людей, взявших высоту с помощью воздушного шара, был В. Чалидзе. Сперва он выпускал скучнейший самиздатский юридический журнал. Затем изобрёл Комитет Защиты Прав Человека, с обязательным участием Сахарова, но с хитросоставленным уставом, дающим Чалидзе парировать в Комитете всякую иную волю. В октябре 70-го Сахаров пришёл ко мне посоветоваться о проекте Комитета, но принёс лишь декларацию о создании, ни о каком уставе речи не было, структура не проявлялась. Странный конечно Комитет: консультировать людоедов (если они спросят) о правах загрызаемых. Зато была принципиальная беспартийность, на нашей бесправности - всё-таки нечто. Я не нашёл возражений. 10-го декабря, в самый день выдачи нобелевских премий, Сахаров приехал из города на такси, очень спешно, на 5 минут, узнать, не согласился ли бы и я войти в Комитет членом-корреспондентом? Это не потребует от меня никакой конкретной деятельности, участия в заседаниях и т. д. Ну... Как будто мне там и не место совсем, а с другой стороны - что ж отшатываться, не поддержать? Я согласился, "в принципе", т. е. вообще когда-нибудь... Мне невдомёк было отчего так спешно? И Сахаров сам не понимал, он был наивным гонцом. Оказывается: для того Чалидзе и погнал его так быстро за 30 км: тут же по возвращении состоялось 5-минутное заседание, Комитет заочно "принял" меня (и Галича), немедленно же Чалидзе сообщил о том западным корреспондентам, и накладывался на нобелевскую процедуру, полетела в западную прессу такая важная весть, что нобелевский лауреат в этот самый день и час, вместо присутствия в Стокгольме сделал решающий поворотный шаг своей жизни вступил в Комитет, отчего (растолковано было корреспонденту и дальше) "начинается новый важный период в жизни писателя", чушь такая. В этот Комитет и вложил Сахаров много своего времени и сил, размазываемый утончёнными прениями, исследованиями и оговорками Чалидзе - там, где нужно было действовать. (Возникал ли вопрос о политзаключённых - "надо дать определение политзаключённого", как будто в СССР это не ясно; о психушках против инакомыслящих - расширить изучение на всю область прав душевнобольных, до "возможностей освобождения от контроля их сексуальной жизни".) Холодно-рациональным торможением Чалидзе остановил и испортил достаточно начинаний Комитета, который мог бы сыграть в нашем общественном развитии значительно большую роль. (С какого-то момента, "утомясь" от защиты прав человека, главный вдохновитель Комитета решил переехать за океан. Самый последний наивец согласится, что для получения визы на выезд заграницу читать лекции о правах человека в СССР - не обойтись без разработанной уговорённости с ГБ, которая не достигается единократной встречей, - и это будучи членом Комитета!) После вступления в Комитет Игоря Шафаревича постепенно создался перевес действия, были выражены главные обращения Комитета - к мировым конгрессам психиатров, по поводу преследования религии и др. Все многочисленные заступничества Сахарова за отдельных преследуемых, стояния у судебных зданий, куда его обычно не пускали, ходатайства об оправдании, помиловании, смягчении, выпуске на поруки, часто носили форму деятельности как бы от имени Комитета, - на самом деле были его собственными действиями, его постоянным настоятельным побуждением - заступаться за преследуемых.

Эта форма - защиты не всего сразу "человечества" или "народа", а каждого отдельного угнетаемого, была верно воспринята нашим обществом (кто только слышал по радио, хоть в дальней провинции, кто только мог знать) как чудесное целебное у нас правдоискательство и человеколюбство. Но она же (при злобно-мелочном сопротивлении и глухоте властей) была и изнурительной, забравшей у Сахарова сил и здоровья непропорционально результатам (почти нолевым). И она же, благодаря бессчётности обращений за его подписью, начинала уже рябить, дробиться в сообщениях мировой прессы, тем более, что употреблялась (иногда выпрашивалась, вырывалась) несоразмерно бедствию. И когда весной 1972 года Сахаров написал наиболее решительный из своих документов общего типа (Послесловие к Памятной Записке в ЦК, где он далеко и смело ушёл от своего первого "Размышления", где много высказано истин, неприятных властям, о состоянии нашей страны, и предложен мудрый статут "Международного Совета Экспертов"), - этот документ прошёл незаслуженно ниже своего истинного значения, вероятно из-за частоты растраченной подписи автора.

Хотя мы продолжали встречаться с Сахаровым в Жуковке 72-й год, но не возникли между нами совместные проекты или действия. Во многом это было из-за того, что теперь не оставлено было нам ни одной беседы наедине, и я опасался, что сведения будут растекаться в разлохмаченном клубке вокруг "демократического движения". Отчасти из-за этого расстроилась и попытка привлечь Сахарова к уже начатой тогда подготовке сборника "Из-под Глыб". (Из моих собственных действий я за все годы не помню ни одного, о котором можно было бы говорить не тайно прежде его наступления, вся сила их рождалась только из сокровенности и внезапности. Даже о простой поездке в город на один день я не говорил ни под потолками, ни по телефону, всё намёком или по уговору заранее - чтоб не управилось ГБ совершить налёт на моё логово, как это случилось в Рождестве, и перепотрошить рукописи.) Отчасти же Сахаров не вдохновился этим замыслом.

Так мы обреклись на раздельность, и при встречах обменивались лишь новостями да оценками уже происшедших событий. Да и приезжал он всё реже.

Зимою на 1973 год расстраивались и отношения А. Д. с "демократическим движением" (половина которого, впрочем, уже уехала заграницу): "движение" даже написало "открытое письмо" с укорами Сахарову. Тут ещё и с официозной стороны поддули привычной травли, что Сахаров - виновник смерти ректора МГУ Петровского. Как это может сложиться в самых огромных делах или жизнях, стечение мелких, а то и гадких, враждебных обстоятельств, омрачало и расстраивало великую жизнь, крупные контуры. К сумме всех этих мелких расстройств добавлялась и общая безнадёжность, в какой теперь видел Сахаров будущее нашей страны: ничего нам никогда не удастся, и вся наша деятельность имеет смысл только как выражение нравственной потребности. (Возразить содержательно я ему не мог, просто я всю жизнь, вопреки разуму, не испытывал этой безнадёжности, а напротив, какую-то глупую веру в победу.) Весной 73 года Сахаровы в последний раз были у меня в Жуковке - в этом мрачном настроении, и рассказали о своих планах: детям жены пришло приглашение учиться в одном из американских университетов, самому А. Д. скоро придёт приглашение читать лекции в другом - и они сделают попытку уехать.

Всё тот же, тот же роковой выбор, прошедший черезо всех нас, раздвоился и лёг теперь перед А. Д. Не лёг свободным развилком, но повис на шее раздвоенным суком.

У него появилась новая поза: сидеть на стуле не ровно-высоко, как раньше, когда мы знакомились, когда он с добро-веселой улыбкой вступал в эту незнаемую область общественных отношений, - но оседая вдоль спинки, и уже сильно лысоватой головой в туловище, отчего плечи становились высоки.

Тут я уехал от Ростроповича, подобие соседства нашего с Сахаровым перестало существовать - и мы уже не виделись до самого август-сентябрьского встречного боя, вошли в него порознь. В августовских боевых его интервью не замолкает разрушительный мотив отъезда. Мы слышим, что "было бы приятно съездить в Принстон". 4.9 западная пресса заключает, что "Солженицын и Сахаров заявили о твёрдом намерении остаться на родине, что бы ни случилось". 5.9 Чалидзе из Нью-Йорка: он по телефону разговаривал с Сахаровым, тот рассматривает приглашение Принстонского университета. 6.9 - подтверждает то же и сам Сахаров. 12.9 (германскому телевидению) Сахаров "опасается, что его не пустят назад". 15.9 ("Шпигелю"): "Принципиально готов занять кафедру в Принстоне". (И западная пресса: "Сахаров готов покинуть СССР. Это - новый вызов (??) советскому правительству!")