A calf butted with an oak

- Никому, никому...

И - исчез с дороги, я даже лица его не отличил, не заметил.

И вообще - дорога мне свободна. Стоят гебисты по сторонам, пилот вылез. Голос:

- Идите.

Иду. Спускаюсь. С боков - нету двоих коробочкою, не жмут. Шагнул перекладины три-четыре - всё-таки оглянулся, недоумеваю. Не идут! Так и осталась нечистая сила - вся в самолёте.

И - никто не идёт, я ж на два салона - пассажир единственный.

Тогда - под ноги, не споткнуться бы. Да и вперёд глянул немножко. Широким кольцом, очевидно за запретною чертой, стоят сотни две людей, аплодируют, фотографируют или крутят ручку. Ждали? знают? Вот этой самой простой вещи - встречи - я и не ожидал. (Я совсем забыл, что нельзя привезти человека в страну, не спрося эту страну. По коммунистическим-то нравам спрашивать не надо никого, как в Праге приземлялись под 21-е августа.)

А внизу трапа - очень симпатичный, улыбаясь, и неплохо по-русски:

- Петер Дингенс, представитель министерства иностранных дел Федеративной Республики.

И подходит женщина, подносит мне цветок.

Пять минут шестого по-московски. Ровно сутки назад, толкаясь, вломились в квартиру, и не давали мне собраться... Для одних суток многовато, конечно.

Но это уже вторые начались - на полицейской машине вывозят меня с аэродрома запасным выездом, спутник предлагает ехать к Бёллю, и мы гоним по шоссе, уже разговаривая о жизни этой: уж она началась.

Мы гоним 120 км в час, но того быстрей перегоняет нас другая полицейская машина, велит сворачивать в сторону. Выскакивает рыжий молодой человек, подносит мне огромный букет, с объяснением:

- От министра внутренних дел земли Рейн-Пфальц. Министр выражает мнение, что это - первый букет, который вы получаете от министра внутренних дел!

Да уж! Да уж, конечно! От наших - наручники разве. Даже с семьёй своей жить было мне отказано...

((Иностранным корреспондентам в Москве объявили указ о лишении гражданства. "Семья может соединиться с ним, как только пожелает." - "Не поверю, пока не услышу его голоса." Теперь из ФРГ: подробности встречи на аэродроме. Такого не придумаешь, не актёр же прилетел? Звонит корреспондент "Нью-Йорк Таймс": он только что звонил Бёллю и разговаривал с Солженицыным... Наконец - и сам звонит. В кабинет, где два рабочих стола и ещё вчера в напряжённой тишине дорабатывали, потом врывались гебисты, потом сжигалось столько - теперь столпилось 40 человек - друзья, знакомые, посмотреть разговор.

...Предъявили измену... одели во всё гебешное... полковник Комаров... Тут слух был (пустили да впопыхах, не успели разработать), что добровольно выбрал изгнание вместо тюрьмы. "Ты никакого обещанья не подписал?" "Да что ты, и не думал." Ну, сейчас он им врежет! Сейчас он там им врежет!!..))

Вечером, в маленькой деревушке Бёлля мы пробирались меж двух рядов корреспондентских автомобилей, уже уставленных вдоль узких улочек. Под фотовспышками вскочили в дом, до ночи и потом с утра слышали гомон корреспондентов под домом. Милый Генрих развалил свою работу, бедняга, распахнул мне гостеприимство. Утром, как объяснили мне, неизбежно выйти, стать добычей фотографов - и что-то сказать.

Сказать? Всю жизнь я мучился невозможностью громко говорить правду. Вся жизнь моя состояла в прорезании к этой открытой публичной правде. И вот, наконец, я стал свободен как никогда, без топора над головою, и десятки микрофонов крупнейших всемирных агентств были протянуты к моему рту - говори! и даже неестественно не говорить! сейчас можно сделать самые важные заявления - и их разнесут, разнесут, разнесут - ...А внутри меня что-то пресеклось. От быстроты пересадки, не успел даже в себе разобраться, не то что подготовиться говорить? И это. Но больше - вдруг показалось малодостойно: браниться из безопасности, там говорить, где и все говорят, где дозволено. И вышло из меня само:

- Я - достаточно говорил, пока был в Советском Союзе. А теперь помолчу.

И сейчас, отдаля, думаю: это - правильно вышло, чувство - не обмануло. (И когда потом семья уже приехала в Цюрих, и опять рвались корреспонденты, полагая, что уж теперь-то, совсем ничего не боясь, я сказану, - опять ничего не состраивалось, нечего было объявить.)