A calf butted with an oak

Да уж! Да уж, конечно! От наших - наручники разве. Даже с семьёй своей жить было мне отказано...

((Иностранным корреспондентам в Москве объявили указ о лишении гражданства. "Семья может соединиться с ним, как только пожелает." - "Не поверю, пока не услышу его голоса." Теперь из ФРГ: подробности встречи на аэродроме. Такого не придумаешь, не актёр же прилетел? Звонит корреспондент "Нью-Йорк Таймс": он только что звонил Бёллю и разговаривал с Солженицыным... Наконец - и сам звонит. В кабинет, где два рабочих стола и ещё вчера в напряжённой тишине дорабатывали, потом врывались гебисты, потом сжигалось столько - теперь столпилось 40 человек - друзья, знакомые, посмотреть разговор.

...Предъявили измену... одели во всё гебешное... полковник Комаров... Тут слух был (пустили да впопыхах, не успели разработать), что добровольно выбрал изгнание вместо тюрьмы. "Ты никакого обещанья не подписал?" "Да что ты, и не думал." Ну, сейчас он им врежет! Сейчас он там им врежет!!..))

Вечером, в маленькой деревушке Бёлля мы пробирались меж двух рядов корреспондентских автомобилей, уже уставленных вдоль узких улочек. Под фотовспышками вскочили в дом, до ночи и потом с утра слышали гомон корреспондентов под домом. Милый Генрих развалил свою работу, бедняга, распахнул мне гостеприимство. Утром, как объяснили мне, неизбежно выйти, стать добычей фотографов - и что-то сказать.

Сказать? Всю жизнь я мучился невозможностью громко говорить правду. Вся жизнь моя состояла в прорезании к этой открытой публичной правде. И вот, наконец, я стал свободен как никогда, без топора над головою, и десятки микрофонов крупнейших всемирных агентств были протянуты к моему рту - говори! и даже неестественно не говорить! сейчас можно сделать самые важные заявления - и их разнесут, разнесут, разнесут - ...А внутри меня что-то пресеклось. От быстроты пересадки, не успел даже в себе разобраться, не то что подготовиться говорить? И это. Но больше - вдруг показалось малодостойно: браниться из безопасности, там говорить, где и все говорят, где дозволено. И вышло из меня само:

- Я - достаточно говорил, пока был в Советском Союзе. А теперь помолчу.

И сейчас, отдаля, думаю: это - правильно вышло, чувство - не обмануло. (И когда потом семья уже приехала в Цюрих, и опять рвались корреспонденты, полагая, что уж теперь-то, совсем ничего не боясь, я сказану, - опять ничего не состраивалось, нечего было объявить.)

Помолчу - я имел в виду помолчать перед микрофонами, а своё состояние в Европе я уже с первых часов, с первых минут понял как деятельность, нестеснённую наконец: 27 лет писал я в стол, сколько ни печатай издали - не сделаешь, как надо. Только теперь я могу живо и бережно убрать свой урожай. Для меня было главное: из лефортовской смерти выпустили печатать книги.

А у нас там в России, моё заявление могло быть истолковано и загадочно: да как же это - помолчу? за столько стиснутых глоток - как же можно молчать? Для них, там, главное было - насилие, надо мной совершённое, над ними совершаемое, а я - молчу? Им слышалось это в громыхании лермонтовского "На смерть поэта", лучше всего выраженном у Регельсона [38]. Им так казалось (аффект минуты): лучше в советском лагере, чем доживать за границей.

Так и среди близких людей разность жизненной встряски даже за сутки может родить разнопонимание.

((Одели во всё гебешное!"... мерзко! И чтобы ссыльные прирождённые вещи лежали у них? - грязь прилипает. Как будто ещё держат тело. Забрать. Но как попасть в Лефортово? Оно заперто. Телефон? Таких телефонов не бывает в книжке. Телефоны следователей? - Кое-кто знает своих мучителей. Но следователь даёт следующий телефон, который уже не ответит. Прокуратура? "У нас нет телефона Лефортовской тюрьмы." - "Но вы отвезли туда Солженицына." - "Ничего не знаем." Вспомнили: четверг в Лефортово - день передач. И поехала прямо. Дубасить в закрытое окошко: "Позовите полковника Комарова!" В стене - гремят, гремят замки и, сопровождённый двумя адъютантами (они выскакивают и строятся с двух сторон), висломясый, седой, с важностью:

- Начальник Лефортовского изолятора полковник Петренко!

По эту сторону баррикады свищи-ищи конца фамилий! А тем более вещей... Сожжены. В тот же день, мол, сожжены. Или между своими разобраны? Или взяты для подделок?"))

То ли ей предстояло! Ей предстояло теперь самое главное, начать и кончить: весь мой огромный архив, 12-летние заготовки по многим Узлам вперёд - перенести в Швейцарию, по воздуху, по земле или по воде, не утеряв ни бумажки, ни упаковочного привычного конверта, в те же ящики вложить в этот письменный стол, когда он приплывёт туда, - и по дороге ни единого важного листика (а неважных мало у меня) не пронести через железный обруч погранохраны, не дать им на таможне сфотографировать десятком приготовленных копировальных аппаратов, уж не говоря - не дать отобрать, ибо физически не может ЧКГБ, физически не может советская власть выпустить на свободу хоть листик один, который им не по нраву.