He покоряться ночи... Художественная публицистика

В пятнадцать лет я видел собственными глазами, как страдала и умирала доведенная до отчаяния Тереза Дескейру, я видел, как мучилась, обманывая себя и других, Брижит Пиан *. До поступления в коллеж я толком не разбирался в литературе и искусстве, но разве мог я равнодушно смотреть на этот маленький мирок, втайне вскармливавший во мне чудовище — будущего романиста.

И как же мне было пройти мимо единственной открытой двери, уводившей из этого мирка, — она вела в вечность и звалась католической верой. Путь к ней, как я уже говорил, мне преграждало ханжество. Эта, как я ее впоследствии назвал, «ложь в лоне истины» с ранней юности была для меня одним из тяжких крестов. Но если во множестве людей (я имею в виду, например, Симону де Бовуар *, схожие испытания убили веру, то меня они лишь укрепили в ней. «Потому что вы не были философом, — говорят мне, — и чувство побеждало в вас слабый и безоружный разум». Не спорю. Я не раздуваюсь от гордости, сравнивая себя с тем-то или с тем-то. Я слишком хорошо понимаю, что такое образованный человек, и слишком высоко ценю подлинную культуру в других, чтобы утверждать, что в полной мере обладаю ею сам. Если мне что и нравится в себе, так это то, что я добился того, чего добился, и притом своими собственными силами. Большую часть философов я знаю по комментариям тех, кто их читал, а иностранную литературу — по переводам.

Конечно, я очень любил читать, но в детстве и в ранней юности, как это видно по «Страницам моей внутренней жизни», я только и делал, что читал, а работать не работал вовсе. Тем, кто знает, сколько книг я написал, это покажется маловероятным. На самом деле меньше всего * пожалуй, я привык сидеть за столом. Я всегда марал бумагу по вдохновению, пристроив тетрадь на коленях. «Тереза», о которой спустя сорок лет еще спорят, была, как и почти все остальные мои романы, написана за несколько месяцев, если не за несколько недель. Мне часто предлагали долгосрочные контракты с издательствами — моим трудолюбивым и организованным собратьям по перу такие контракты приносили целые состояния. Я неизменно отказывался: во-первых, с тех пор, как я стал прилично зарабатывать, я перестал думать о деньгах, а во-вторых — и это главная причина, — я не люблю связывать себя и больше всего ценю возможность всласть поразмышлять в одиночестве. Книги писались сами собой — они разливались, как река, родившаяся из притоков, родившихся в свою очередь из обстоятельств, случайностей, профессиональных тонкостей. Большую роль сыграло то, что при всей своей лени я тщательно отшлифовывал самую ничтожную статью, работал на совесть. В чем-то я так на всю жизнь и остался учеником класса риторики, который хочет, чтобы его сочинение признали лучшим и прочли перед классом.

Мой пример доказывает: тому, кто хочет оставить после себя собрание сочинений, впечатляющее количеством томов, нужно не столько много работать, сколько работать добросовестно и внимательно отсеивать сор, а главное — не умереть раньше времени. Опавших листьев с годами становится все больше и больше, но старый дуб останется зеленым до самого конца.

Впрочем, нельзя сказать, чтобы сильные чувства не встречали в моей юной душе никакого сопротивления разума. Я был в курсе тех вопросов, которые вставали в те времена перед образованным католиком, во всяком случае, я больше размышлял о них, чем мои сверстники, и лучше в них разбирался.

Приобщил меня к этим вопросам вовсе не преподаватель. Аббат Пекиньо, наш учитель риторики, которому я многим обязан, был некогда моим духовником, но не оказал непосредственного влияния на мою духовную жизнь, хотя мы с моим другом Андре Лаказом и внесли его имя в составленный нами список «умных католиков», поставив его между именами Мориса Блонделя * и отца Лабертоньера *, — список этот был не слишком длинен, ибо нам казалось, что дураков среди верующих гораздо больше, чем умных людей. «Ты считаешь, что все кругом дураки!» — вздыхала моя мать. Мы с Андре Лаказом и правда считали, что все кругом дураки. Прочтя «Под взглядом варваров» *, я с горьким удовлетворением согласился с этим противопоставлением — с одной стороны я, одинокий, отрезанный от всех, с другой — «злобно осклабившиеся варвары»

Именно Андре Лаказ поведал мне — так, как мог это сделать семнадцатилетний ученик класса философии, просвещающий ученика класса риторики, — о течении, которое Пий X вскоре осудил под именем модернизма *. Мой друг заранее восставал против учений церкви и ни за что на свете не желал беспрекословно подчиниться ей. Странное дело! Казалось, чем яростнее он восставал, тем меньше представлял для себя жизнь вне стен семинарии и тем равнодушнее относился ко всему, что не связано с богословием и толкованием Священного писания. Казалось, что, надев сутану как смирительную рубашку, он намеревался проверить на себе силу своих протестов, своего бунта и презрения.

Благодаря Андре я приобщился к идеям, которые сам не смог бы вычитать из книг, слишком сложных для такого невежественного ученика коллежа, как я. Он достаточно рано сделал мне как бы прививку, обеспечивающую юному христианину иммунитет против ядовитых плодов познания. При этом в его обществе с меня слетал тот антиклерикальный пыл, который всякий образованный француз, даже самый набожный, всосал, так сказать, с первыми произведениями классиков («Письма к провинциалу» Паскаля вызывали у нас не меньшее восхищение, чем его «Мысли»). Если бы наши наставники слышали нас, они пришли бы в ужас. Хотя, по правде говоря, одно то, что мы метали громы и молнии в защиту аббата Луази * и «Анналов христианской философии» * в коллеже, где большинство учеников интересовались только гонками «Париж — Мадрид», должно было бы, наоборот, успокоить их, во всяком случае на мой счет. Что касается моего друга, то он готовился в священнослужители — так юноша, обуреваемый разом любовью и ненавистью, берет в жены женщину, которую обожает, но считает глупой, в надежде перевоспитать ее. Однажды лет через десять он пришел ко мне в гости. Я тогда только что женился. Моя жена, шокированная его речами, робко спросила его: «Но почему же вы, господин аббат, пошли по духовной части?» — «Чтобы все взорвать, сударыня». Я, хорошо знавший Андре, понимал: это значит, что он желает произвести большие изменения в церкви. Меж тем перемены, к которым Андре призывал с громкими криками, когда ему было семнадцать лет, не идут ни в какое сравнение с тем, что благодаря папе Иоанну XXIII совершается на наших глазах *.

Да, когда я сам себе рассказываю свою историю, я вижу, что остался правоверным католиком благодаря приобретенному с детства иммунитету. На первый взгляд может показаться странным, что, став известным писателем, вызывающим восхищение и споры, я не попытался избавиться от репутации автора сомнительных и едва ли не порнографических романов, которая закрепилась за мной с первых моих шагов в литературе и очень рано вызвала ко мне недоверие в католических кругах. «Не хотел бы я, чтобы книги этого человека попали в руки к моим детям!» — сказал, по слухам, генерал Кастельно *. Аббат Бетлеем * в «Ревю де лектюр» не пощадил ни одного из моих произведений. Даже «Асмодей» показался ему пьесой, которую «позволительно смотреть только взрослым и очень искушенным людям, да и то лишь в случае крайней необходимости».

Тем не менее молодые бельгийские католики решились пригласить меня прочесть лекцию. Прием, который они мне оказали, произвел на меня сильное впечатление: они встретили меня тепло, но не без настороженности. За каждой колонной стоял на страже человек в сутане. Мою речь конспектировали. Анри Давиньон *, представлявший меня аудитории, сразу оговорился: «Мы пригласили господина Франсуа Мориака, но не его героев. Мы звали не вас, Тереза Дескейру! Мы звали не вас, Мария Кросс *». Были и другие щекотливые моменты. Один из хозяев предупредил меня, чтобы я ни в коем случае не говорил в своем тосте, что чувствую себя здесь как во Франции — бельгийцы этого терпеть не могут, — поэтому на обеде после лекции я поспешил успокоить его: «Брюссель поражает меня на каждом шагу». [...]

Послесловие