Я верую

— Ваш паспорт.

— Пожалуйста.

Берет паспорт, уходит, через две минуты возвращается.

— Возьмите.

И протягивает обратно паспорт. В паспорт вложена какая-то бумажка, узкая ленточка. Раскрываю на этой закладке книжку паспорта и — прежде всего — вижу, что штамп моей прописки перечеркнут крест-накрест по диагонали черной тушью.

— Что это значит?

— Тут все сказано. Прочтите.

Читаю:

«Такому-то явиться с вещами сегодня такого-то сентября к 14.00 на Финляндский вокзал к милиционеру Мельникову».

Взглянул на часы: без четверти двенадцать.

— Куда я могу обратиться за разъяснением? Где могу обжаловать это нелепое предписание?

— Обжалованию не подлежит. Постановление Совета Фронта. Следующий!

Обратно иду пешком. У Дома Книги встречаю Женю Шварца. Он огорчен, расстроен, но не может, как всегда, обойтись и без шуток, — пробует поддержать меня в моем унынии.

Мама, к удивлению моему, не растерялась, даже не расплакалась. Сразу же стала одеваться.

— Поеду на вокзал к Мельникову, предупрежу его, что ты болен.

Через час-полтора возвращается.

— Ну что?

— Видел бы ты, что там творится! Там никакого Мельникова днем с огнем не разыщешь. Лезут в вагоны с узлами, чемоданами, с детьми... Каждый вагон буквально берут штурмом.

...Нет, переписывать всё не могу. Слишком уж подробно. И не всё на тему. Скажу только, что из Ленинграда я не уехал. Мама моя ездила к начальнику паспортного отдела Николаеву, и тот сказал, что, может быть, это и ошибка — моя высылка, но что ж поделаешь — лес рубят, щепки летят.

А когда мама употребила слово «обида», он сказал:

— Ах, вот как! Он обижен? Тогда, тем более, он должен уехать. Обиженные опасны. <...>

И все-таки я не уехал. И десять месяцев жил с этим волчьим паспортом.

Мог бы написать книгу «Между Гестапо и НКВД». Но теперь уж не напишу. Дай Бог, если эти страницы, а также мои дневники и заметки сохранятся и когда-нибудь увидят свет.

Несколько месяцев я жил без продуктовых карточек. Зная отношение ко мне Кетлинской, мама боялась идти за так называемой стандартной справкой. Потом пошла. И — первое чудо. В месткоме сидит Иван Петрович Белышев. Он уже знает о моей беде. Не задумываясь, выписывает справку.

Через месяц-полтора сам Белышев умер от голода.

Я жил, что называется, на волоске от тюрьмы и смерти. Каждый звонок, каждый удар двери на парадной лестнице заставляли настораживаться, а ночами будили меня. Впрочем, это не было в новинку. За спиной у каждого из нас стоял тридцать седьмой год.

Не хватали же меня, не приходили за мной, вероятно, только потому, что и милиция и работники безопасности были охвачены паникой. Ведь это были дни, когда и в самом деле каждую минуту ждали штурма.

А как же, спросят меня, я жил без карточек? Ходил на Мальцевский рынок. Конечно, большой колхозный рынок с прилавками, весами и прочими атрибутами торговли давно уже закрылся, но рядом, в узеньком проулке на моих глазах зарождалась барахолка... Здесь полуживые люди выменивали 100 граммов пайкового хлеба на коробок спичек или продавали эстонские чулки за два-три куска сахара.