Я верую

В конце декабря 1936 года ЦК комсомола созвало очередное совещание по детской литературе. Остановились мы, ленинградские делегаты, в «Ново-Московской» гостинице, на Балчуге. Перед Новым годом конференция закрылась, все наши уехали, а я — остался. Решил пройти перепись в Москве.

Было все именно так, как я и ожидал. Пришла ко мне в номер девица со списками постояльцев и с опросным листом, и вот литератор такой-то из Ленинграда, двадцати девяти лет, холостой, русский, на вопрос о вероисповедании — громко и даже, пожалуй, с излишней развязностью ответил:

— Православный.

Девица удивилась, но не очень. По-видимому, таких ответов в ее сегодняшней практике было достаточно.

Прошло немного времени и советские люди узнали, что январская перепись объявлена вредительской. Результаты ее никогда не были обнародованы. Упоминаний о ней не обнаружишь ни в БСЭ, ни в других справочных изданиях.

В чем же дело?

А дело в том, что Сталин и его сподручные не в первый и не в последний раз очень крупно просчитались. Вводя в опросный лист неконституционный пункт о вероисповедании, они рассчитывали, что перепись покажет неслыханную победу ленинско-сталинской идеологии и повсеместное падение религиозных чувств советских людей. Перепись показала совсем обратное. Цифры мне неизвестны, но, говорят, были они потрясающими. Назвать, обнародовать эти цифры было невозможно. На фальсификацию же в этом случае почему-то не пошли. Но выводы соответствующие сделали без промедления: было предпринято новое широкое наступление на антирелигиозном фронте. Тысячами закрывались по всей стране храмы (в том числе была прикрыта; якобы для ремонта, Знаменская церковь в центре Ленинграда, прихожанином которой до последних дней был академик И. П. Павлов. Ее так и называли — «павловская»). Пошли в тюрьму и ссылку новые десятки и сотни тысяч священников, пасторов, ксендзов, мулл, раввинов и активных мирян. Дорого обошлась эта перепись нашему народу. Стоила она и денег, и труда, и человеческих жизней. И нервов. Потому что во множестве советских семей появление в доме счетчика вызывало стресс. А потом таким же стрессом был случайный ночной звонок или остановившийся у подъезда автомобиль. Или — замок и сургучная печать на дверях твоей церкви, где ты еще недавно, неделю назад исповедовался и причащался...

Опять замелькали в газетах гневные статьи и язвительные фельетоны о мракобесах-родителях, отравляющих детей ядом религии, о гадинах-студентках, совмещающих изучение диамата с посещением церкви, о пьяницах, ворах, растлителях в сутанах и рясах...

Но тут грянула война.

Я совершенно уверен, что в самые первые минуты этой войны, едва услышав о том, что немецкие танки переходят советские границы, наш перепуганный до полусмерти вождь вспомнил именно эту треклятую вредительскую перепись 1937 года и прежде всего параграф о вероисповедании... Ему, с его болезненной мнительностью, не могло не почудиться, что все его подданные поголовно признают Бога и отвергают ленинско-сталинское передовое учение. Как же он будет бороться с немцами, имея под своими знаменами такое множество обиженных им и чуждых ему по духу людей?! Да, не сомневаюсь, что именно об этом думал хитрейший и лукавейший из деспотов, когда лихорадочно искал выход из положения, в которое он угодил.

Недаром свое первое обращение к народу по радио Сталин начал теми словами, с какими обращается обычно с амвона священник к пастве:

— Братья и сестры!..

Тогда же, в самые первые дни войны, он принял решение слегка ослабить вожжи. А потом, когда немцы в оккупированных областях стали открывать церкви, эти вожжи были распушены даже очень основательно.