На рубеже двух эпох

И пришлось опять напрягаться. Да и Вася успокоился. Дружно с ним дожили до конца. Я был назначен в Санкт-Петербургскую, а он в Киевскую академию.

Изредка устраивали у нас в семинарии литературно-музыкально-вокальные вечера. Как они были интересны нам! Некоторые декламаторы были удивительными артистами. Солнцев потрясающе читал "Сумасшедшего" Апухтина! А Кри-велуцкий так читал вранье Хлестакова из "Ревизора" о его петербургском житье "Ну, как, брат Пушкин?" и о 35 000 курьеров, разыскивавших его по столице, - так читал, что мы не только хохотали до болей в животах, но после стали смотреть на него с особым уважением и симпатией. И как это оживляло нас! Жизнь учебная в общем-то была скучная-таки. Но почему-то не баловало нас начальство такими утешениями. И становится понятно, как мы ждали разных каникул: на святки, масленицу и Пасху, Еще с 21 ноября, когда запевалась в церкви в первый раз катавасия "Христос рождается, славите", наши сердца начинали радоваться. А недели за две-три на классных досках появлялось это блаженное слово "роспуск"... И писалось оно уже везде, где можно: на тетрадках, в клозетах, вырезалось на партах, вписывалось в учебники. А когда подходил этот желанный день, мы просили учителей не спрашивать нас, а почитать что-нибудь. Помня свое время, они обычно охотно шли навстречу нам. Как это было отрадно и как мы были благодарны им!

В общем, преподаватели во всех школьных ступенях были умные и хорошие люди. Конечно, анекдотических рассказов о них в духе "Бурсы" Помяловского можно было бы написать немало, но это было бы обидной неправдой. И товарищи были хорошие, за особыми редкими исключениями.

Упомяну о двух таких случаях.

В духовном училище были братья Оржевские, однофамильцы матери моей, но не родные. Старшему почему-то дали кличку "Марфа Борецкая"... В училище почти у каждого из нас непременно были прозвища: меня называли "девочкой", или no-латыни "нуэлия", это казалось особо обидным для мальчика прозвищем, брата - "сарычом", кого "Иосифом прекрасным" и т.д. От старшего брата по наследству эта кличка передалась и младшему. А они были малоспособные. А на клички мы всегда обижались. Обижался и младший - "Марфа", а когда его рассердят, то он готов бросить чем попало. Зная это, что же делали товарищи? Во время утреннего чая начинали дразнить его. И он в слезах бросался в них порцией белого хлеба, оставшись голодным.

Были и еще два-три грубых "бурсацких" случая, о которых не хочу и записывать: грязные они. Но все же общая картина оставшаяся в моей памяти, приятельская, хорошая, мирная.

И лишь один случай оказался весьма резким. В моем классе, но в другом отделении, был очень крепкий юноша. Обычно он молчал. Способный, но учился средне - не любил. Сзади меня, в "занятное" время, то есть в вечера подготовки уроков, сидел товарищ Петрушка Спасский. Он любил оригинальничать: плевал через зубы с цыканьем, придумывал прозвища или особые слова и проч. Но учился отлично, вторым, и вообще был очень умным. Писал он просто художественно-каллиграфически, будучи двенадцатилетним ребенком. Чистописание у нас преподавалось в двух первых классах. Последний урок преподаватель, он же духовник наш, священник училищной церкви, каллиграф, устраивал конкуренцию между лучшими учениками. Наш Петрушка был бесспорным перваком, Простосердов - вторым, я - третьим. Как-то после роспуска (он, как сирота, не ездил домой), гляжу, вынимает он пистолетик и пускает себе пулю в мякоть левого большого пальца, где она и застряла. А он - будто бы ничего не случилось - вынимает перочинный нож и

начинает выковыривать пульку из кости. А в другой раз, года через два, сидит и ножом старается прорезать кожу на верхней стороне левой руки, В это время мимо него проходит тот самый мальчик М. и говорит:

- Ковыряешь? Давай я тебе расковыряю!

Петруша молча протягивает к нему нож и руку, а сам стал читать что-то. Сильным и быстрым движением воткнув лезвие в тело, он сильно так прорезал вдоль с вершок длиной. И пошел дальше в клозет. Петрушка оторвал клочок листа той книги, которая лежала перед ним, смазал слюной и заклеил кровоточащую рану как ни в чем не бывало.

В другой раз М. покушался на меня. Я спал с ним рядом. Мой кошелек лежал под подушкой. Слышу, как он крадется рукой под нее. Я заворочался намеренно. Я боялся его. Он выдернул руку.

Еще я видел, как он дрался на новеньком льду реки с городскими мальчишками, которых мы называли почему-то "гужами", а они нас "кутьей". Их была толпа. Он вызвал один на один и так разбил одному лицо, что прочие испугались, а я еще раньше поторопился уйти от опасной встречи. После мальчика этого уволили за что-то. Он добрался до учительства. Но, слышно было, зарезал заведующего винной лавкой, знакомого, и его семью... Сослали на каторгу... Но, повторяю, это было исключением. А зато какие были и милые и благочестивые юноши!

В духовном училище помню Васю Нечаева. Он не имел памяти. Он был святой души и молитвенник. Когда пришел экзамен по Закону Божию, он от беспомощности выучить все взял лишь один билет, 14-й или 15-й, и выучил его, а потом чуть не всю ночь молился. И вот осталось у меня в памяти, что этот билет Бог и послал ему. Но все же он был из второго класса уволен по неспособности.

Или вот, наоборот, Миша Крылов. Какая поразительная память! Основное богословие (учили в 4-м классе), учебник в 90 страничек, он знал наизусть. В другой раз поэму Лермонтова "Демон" выучил при нас за один присест в течение шести часов. Но был по внешности "бурсаком", между тем душа у него была чуткая. Не докончив одного, шестого, класса семинарии, он почему-то был уволен и поступил в псаломщики. Какой талант был!