На рубеже двух эпох

В Синоде отнеслись разумно. Розанова удалили из семинарии, но с повышением в смотрительство. А к нам приехал товарищ обер-прокурора Синода Саблер и говорил какую-то витиеватую речь, но никого не уволили, а только наказали карцером. Это была особая комната в больнице, где нас одевали в больничный халат и давали лишь воду и хлеб, но товарищи через окно подавали пирожков мне, как жертве, пострадавшей за общественные интересы.

Другой бунт был без особой причины, и так уж начала разваливаться дисциплина под влиянием революционной войны.

Третий бунт был при мне в Петербургской семинарии, когда я был инспектором ее и хотел вывести дурную привычку курить табак в спальнях ночью и ежедневное осведомление из всех десяти-двенадцати отделений: сколько кому поставили учителя баллов за ответ? Хотя мы сами выписывали им в особые тетрадочки все баллы раз в неделю... Дело это потом, после двух дней криков против меня, утихло. Мы никого не наказали, понадеялись на совесть семинаристов. И тогдашний Санкт-Петербургский митрополит Антоний одобрил нашу снисходительность, а мне сказал: "Вот вам мой совет на жизнь: никогда не обращайте внимания на мелочи!"

Я еще раз послушался его. В Крымской семинарии, где я был ректором, мною на престольный праздник не позволено было устроить традиционные танцы семинаристов с "епархиалками" в нашей семинарской зале, где прежде была домашняя церковь. Семинаристы бойкотировали акт, не придя на него демонстративно, а вечером, по семинарскому обычаю, разбили стекла... И тут было поступлено мирно. И ни в Тамбове, ни в Петербурге, ни в Крыму не пришлось раскаяться в отеческом снисхождении: семинаристы это оценили, не злоупотребили.

Пятый бунт начинался в Тверской семинарии из-за... киселя. Надоел он им постом! Инспектор, прекрасный и тактичный человек, вызвал в столовую меня. И удалось потушить пожар... Но все это показывает, что в общем в семинарии не ладится, "Воз хотя и ползет, но скрипит", как сказал мне один из ревизоров про тверских семинаристов.

Тут были и общие причины, и дух того времени - 1903-1905, а после и 1913-1914, предреволюционные годы. Но были и свои, школьные причины. В семинарию шли совсем не для того, чтобы потом служить в церкви, а потому, что это был более дешевый способ обучения детей духовенства. Школы стали сословными. Но ученики их, по окончании семинарии, в огромном большинстве уходили по разным мирским дорогам: в университеты, в разные институты, в учителя, в чиновники и только 10-15 процентов шли в пастыри. И, конечно, таким семинаристам не очень нравились многие духовные порядки, а если они и терпели их, то по нужде, чтобы получить права. И нам, начальникам, становилось все труднее и труднее держать дисциплину, а еще более религиозный дух. Приходилось мириться, смотреть сквозь пальцы, страдать и за них, и от них. Но тут пришла революция. Открылся Московский Церковный собор. И там, между прочим, был прямо поставлен вопрос о закрытии семинарий и создании специальных пастырских училищ. Собор остановился на компромиссе, сохранять прежнее и строить новые школы. Но развитие революции закрыло и то и другое. Таков был путь Промысла Божия. И я думаю, что оно было своевременно. Требовалось изменение подготовки пастырей. Подобным образом и духовные академии давали лишь около 10 процентов в духовенство. И они были закрыты. За границей уже стали открывать училища со специальным пастырским назначением и духом. На родине же нашей за это время стали подбирать духовенство не по образовательному цензу, по нравственно-индивидуальному. Это исконный и лучший путь. Но Церковь в свое время хотела бы воссоздать и школы, но с иным духом и строем. Этого мы ждем. Старые школы не умели воспитывать нас.

Говорить теперь о том или ином воспитательном значении окружающих, так называемых общественных, условий много не придется, потому что никакого иного общества, кроме собственного крестьянского ни у наших родителей, ни у деревни не было в моем детстве. Никого они, кроме местных людей, не видели, книг и газет не читали, господа жили совершенно особо. И оставалось одно "общественное влияние - той семьи, в которой рождались и жили. И эта семья - у нас ли или у других - и была собственно главной воспитательной силой и учительницей. Думаю, едва ли можно возражать против такого моего утверждения.

Все, что мы знали, знали от родителей: религиозные верования, мораль, понятие о мире, политически-социальные настроения и отношения, все это тогда давалось семьей. И лишь много лет спустя мы стали воспринимать влияния со стороны.

Про себя, например, думаю, что и школа, и духовное училище, и семинария не были в силе превозмочь дух, те воззрения, какие я получил от семьи. Дух же нашей семьи был такой же, как и у духовенства, и у деревни.

Что же дали нам они?

Специально о религии народа я буду говорить подробнее дальше. Здесь ^скажу суммарно: все мы воспитаны были семьей в непреложном убеждении, что существует Бог, Небо, ангелы, святые", иная будущая блаженная жизнь, рай, а также и мучения для грешников, ад, бесы; что приходил на землю Сын Божий, Который спас нас от духовного зла, но не от земного: не от болезней, не от смерти, не от бед, не от войн, не от бедности, не от трудов до пота; .что самое главное зло в самом человеке, в его испорченности душевной, в грехе и диаволе, который искушает нас и везде строит свои козни; что спасение от этого духовного зла в Церкви, которая потому каждому из нас представлялась столь же необходимою, как мать - так ее и называли; отсюда уважение и любовь к духовному служению: священник - непременно "батюшка", очень редко, и то не у народа, "отец такой-то", вот уж дьякон лишь "отец дьякон"; батюшка же один на всех.

Что касается социальных воззрений, то они также основывались в сущности на религии. Именно смиренное воспитание, которое давала нам христианская Церковь, учило нас о власти, что она от Бога и ее нужно не только признавать, подчиняться ей, но и любить и почитать. Царь - лицо особенно благословенное Богом, помазанник Божий. Над ним совершается при коронации миропомазание на служение государству. Он владыка над всей страною, как ее хозяин, полномочный распорядитель. К нему и его семье мы воспитывались не только в страхе и повиновении, но и в глубокой любви и благоговейном почитании, как лиц священных, неприкосновенных, действительно высочайших, самодержавных, великих; все это не подлежало никакому сомнению у наших родителей и народа. Так было в моем детстве. Что тогда было много в умах других людей, я знал по литературе и рассказам уже после, а сам не знал ничего отрицательного, критического. Революция - это было страшное слово и дело. Об этом не только нельзя было говорить, но даже и втайне думать. А если бы у кого-нибудь оказалось такое колоссальное преступление, то не только страшная ссылка на каторгу, но и смертная казнь считалась совершенно законным и заслуженным возмездием таким невероятным злодеям. И потому понятно, что все мы воспитывались на глубоко монархических принципах, верноподданности, преданности царю и всему строю того времени, считая это самым лучшим убеждением и нравственно прекрасным.

Приведу лишь два примера. Когда заболел царь Александр Третий, я был школьником духовного училища. Боже! Как мы, мальчики, принимали близко все это к своим маленьким сердцам! После конца уроков и обеда многие из нас почти бежали к углу Большой улицы на Варваринской площади, где на особой деревянной доске вывешивались ежедневно бюллетени о состоянии здоровья больного нашего царя: температура повышается, пульс столько-то в минуту, общее состояние такое-то... И мы видели с болью, что дело плохо. Уверяю читателя, что, если бы мой родной отец болел, едва ли бы я был захвачен большим интересом к нему, чем к царю... Нет, скажу больше, я менее страдал бы за родного отца, чем за царя. Что отец? Мы маленькие люди, никому не нужные, простые, бедные, наш удел всегда таков, чтобы страдать, болеть, умирать, ничего в том удивительного нет, так и должно быть. Но он - царь! Общий отец всех нас, всей страны, его смерть огромное дело.. Конечно, я тогда ничего подобного не думал головой своей. Но, следовательно, тем характернее и значительнее, что так жило сердце мое... И не одно мое: все мальчики, в общем, чувствовали одинаково, а я разве, может быть, был лишь более чувствителен сердцем да благонравнее других, но немного. Или же я был не таков, как ныне, а с "мокрыми глазами" от природы?

Можно понять, что случилось с моим бедным сердцем, когда дошла весть о смерти царя. Я горячими слезами обливался тогда... И если не украшает этого теперь моя память, то я плакал едва ли не все сорок дней панихид, которые тогда служили перед уроками по распоряжению церковной власти. И эти слезы были искренними... Плакали ли другие, не помню совсем. Но что молитвы наши за царя не были лишь по указу начальства, а отвечали общему нашему настроению, не сомневаюсь. Значит, приблизительно так же должны были чувствовать и мои родители, и народ.