Педагогическая поэма
Наконец, меня вызвали в кабинет высокой организации. Бритый человек поднял голову от бумаг и сказал:
— Садитесь, товарищ Макаренко.
В кабинете были Джуринская и Клямер.
Я уселся.
Бритый негромко спросил:
— Вы уверены, что с вашими воспитанниками вы одолеете разложение в Куряже?
Я, вероятно, побледнел, потому что мне пришлось прямо в глаза, в ответ на честно поставленный вопрос солгать:
— Уверен.
Бритый пристально на меня посмотрел и продолжал:
— Теперь еще один технический вопрос — имейте в виду, товарищ Клямер, технический, а не припнципиальный, — скажите, коротко только, почему вам нужно не сорок воспитателей, а пятнадцать, и почему вы против оклада в сорок рублей?
Я подумал и ответил:
— Видите ли, если коротко говорить: сорок сорокарублевых педагогов могут привести к полному разложению не только коллектив беспризорных, но и какой угодно коллектив.
Бритый вдруг откинулся на спинку кресла в открытом закатистом смехе и, показывая пальцем, спросил сквозь слезы:
— И даже коллектив, состоящий из Клямеров?
— Неизбежно, — ответил я серьезно.
С бритого как ветром сдуло его осторожную официальность. Он протянул руку к Любови Савельевне:
— Не говорил ли я вам: «числом поболее, ценою подешевле»?
Он вдруг устало покачал головой и, снова возвращаясь к официальному деловому тону, сказал Джуринской:
— Пусть переезжает! И скорее!
— Двадцать тысяч, — сказал я, вставая.
— Получите. Не много?
— Мало.
— Хорошо. До свиданья. Переезжайте и смотрите: должен быть полный успех.
В колонии имени Горького в это время первое горячее решение постепенно переходило в формы спокойно-точной военной подготовки. Колонией фактически правил Лапоть, да Коваль помогал ему в трудных случаях, но править было нетрудно. Никогда не было в колонии такого дружного тона, такой глубоко ощущаемой обязанности друг перед другом. Даже мелкие проступки встречались великим изумлением и коротким выразительным протестом:
— А ты еще собираешься ехать в Куряж!
Уже ни для кого в колонии не оставалось никаких сомнений в сущности задачи. Колонисты даже не знали, а ощущали особенным тончайшим осязанием висевшую в воздухе необходимость все уступить коллективу, и это вовсе не было жертвой. Было наслаждением, может быть, самым сладким наслаждением в мире, чувствовать эту взаимную связанность, крепость и эластичность отношений, вибрирующую в насыщенном силой покое великую мощь коллектива. И это все читалось в глазах, в движении, в мимике, в походке, в работе. Глаза всех смотрели туда, на север, где в саженных стенах сидела и урчала в нашу сторону темная орда, обьединенная нищетой, своеволием и самодурством, глупостью и упрямством.
Я отметил, что никакого бахвальства у колонистов не было. Где-то тайно каждый носил страх и неуверенность, тем более естественные, что никто противника в глаза еще не видел.
Каждого моего возвращения ожидали нетерпеливо и жадно, дежурили на дорогах и деревьях, выглядывали с крыш. Как только мой экипаж вьезжал во двор, сигналист хватал трубу и играл общий сбор, не спрашивая моего согласия. Я покорно шел на собрание. В это время сделалось обыкновением встречать меня, как народного артиста, аплодисментами. Это, конечно, относилось не столько ко мне, сколько к нашей общей задаче.