Основы нравственности
Поднявшись на палубу — железо прогибалось, — увидел растерянного замполита, тот бегал, заглядывал под снасти и звал:
— Пушок! Пушок!
В ответ — ни звука. Из машинного отделения был слышен гул бурлящей воды. Я торжественно шел по палубе, весь в белом, видел себя самого со стороны и остро, как бывает во сне, осознавал смертную важность момента. Был доволен тем, как держался, казался себе суровым и хладнокровным. Увы, не о людях, запертых в трюмах, думал, а о том, как выгляжу в этот роковой миг. И сознание, что поступаю по–мужски, как в романах — выполняю ужасный приказ, но вместе с тем щепетильно и тщательно соблюдаю долг капитана и моряка, — наполняло сердце трепетом и гордостью. А еще в голове тяжело перекатывалось, что событие это — воспоминание на всю жизнь, и немного жалел, что на судне нет фотоаппарата…
Из трюмов донеслось:
— Вода! Спасите! Тонем!
И тут мощный бас перекрыл крики и плач:
— Помолимся, братия! Простим им, не ведают, что творят. Свя–тый Бо–о–же, Свя–тый Кре–епкий, Свя–тый Бес–с–смерт–ный, поми–и–илуй нас! — запел он торжественно и громко.
За ним подхватил еще один, потом другой, третий. Тюрьма превратилась в храм. Хор звучал так мошно и так слаженно, что дрожала, вибрировала палуба. Всю свою веру вложили монахи в последнюю молитву. Они молились за нас, безбожников, в железном своем храме. А я попирал этот храм ногами…
В баркас спускался последним. Наверное, сотня крыс прыгнула вместе со мной. Ни старпом, ни матрос, стоявшие на краю баркаса, не подали мне руки. А какие глаза были у моряков!.. И только Яков Наумыч рыскал своими глазами–маслинами по палубе, звал собаку:
— Пушок! Пушок! Чтоб тебя!..
Пес не отзывался. А пароход между тем погружался. Уже осела корма и почти затихли в кормовом трюме голоса. Когда с парохода на баркас прыгнула последняя крыса, — она попала прямо на меня, на мой белый китель, — я дал знак отваливать. Громко сказал: «Простите нас!» — и отдал честь. И опять нравился самому себе в ту минуту…
— Подождите! — закричал замполит. — еще чуть–чуть. Сейчас он прибежит. Ах, ну и глупый же пес!..
Подождали. Пес не шел. Пароход опускался. Уже прямо на глазах. И слабели, смолкали один за другим голоса монахов, и только в носовом трюме звенел, заливался голос Алеши. Тонкий, пронзительный, он звучал звонко и чисто, серебряным колокольчиком — он звенит и сейчас в моих ушах!
— О мне не рыдайте, плача, бо ничтоже начинах достойное… А монахи вторили ему:
— Душе моя, душе моя, восстань!..
Но все слабее вторили и слабее. А пароход оседал в воду и оседал… Ждать больше было уже опасно. Мы отвалили.
И вот тогда–то на накренившейся палубе и появился пес. Он постоял, посмотрел на нас, потом устало подошел к люку, где асе еще звучал голос Алеши; скорбно, с подвизгом, взлаял и лег на железо.
Пароход погрузился. И в мире словно лопнула струна… Все завороженно смотрели на огромную бурляшую воронку, кто–то из матросов громко икал, старпом еле слышно бормотал: «Со святыми упокой, Христе, души рабов Твоих, иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…» — а я тайком оттирал, оттирал с белоснежного рукава жидкий крысиный помет и никак не мог его оттереть…
Вот вода сомкнулась. Ушли в пучину тысяча три брата, послушник Алеша и верный Пушок…
ВОПРОСЫ
1. Почему не боялись выпускать заключенных гулять на палубу?