Статьи и проповеди(с 20.05.2011 по 5.01.2012 г.)

Дароносицу негде было поставить — кругом кошачья шерсть. И сами усатые и мяукающие твари вели себя так по-свойски, что, того и гляди, могли в любую минуту прыгнуть или тебе на плечи, или на стол с зажжённой свечой и стаканом тёплой воды для запивки. Саму дароносицу приходилось держать в руках, не выпуская.

Кроме этих сложностей, после причастия тётя Женя хотела угостить дорогого гостя чаем и поговорить о жизни.

Она была блокадница, и этим многое объяснялось. В большой и опустевшей холодной петербургской квартире (мебель пошла на дрова) она когда-то сидела, обессилевшая от голода, вместе с такой же обессилевшей матерью. Не было сил выходить из дома, не было сил стоять в очереди за хлебом. Организм голодающего человека перестраивается на особый режим. Все органы тела каким-то им одним понятным способом отдают часть своей энергии нескольким самым важным органам: сердцу, печени, лёгким. Остальные переходят на полуспящий режим, чтобы не тратить силы. Первыми отказываются от энергозатрат мышцы лица, так называемые мимические мышцы. Нужда в их деятельности пропадает первой. Вся красочная палитра эмоциональных состояний, столь естественная для сытого и здорового человека, скрывается под саваном отрешённости. Ни иронии, ни гнева, ни широкой улыбки, ни поднятых в удивлении бровей, ни опущенных от обиды уголков рта. Ничего. Только потухший взгляд и бессильно отвисшая нижняя челюсть. Отсюда у голодающих тот апатичный, полуживотный вид, который ни с чем не перепутаешь.

Так они сидели в холодной и пустой квартире, ни о чём не разговаривая, почти не двигаясь с места, когда входная дверь стала содрогаться от ударов извне. Это был доведённый голодом до отчаяния сосед. Вооружившись топором, он решил добраться до двух измождённых и беззащитных людей — мамы и дочки, чтобы их мясом спастись от голодной смерти.

Они всё поняли сразу, без слов. В голодающем городе приближение каннибала многие чувствуют кожей. А здесь — стук топора во входную дверь. Откуда-то взялись силы, и они, мать и дочь, стали стаскивать к дверям всё, что осталось в квартире: чемоданы, кусок стола, остывшую печку-буржуйку. Баррикада была слаба, но и тот, кто ломился к ним снаружи, не был силён. По тому, как слабели удары его топора, было ясно — он на пределе. Дверь уже была прорублена в том месте, где расположен замок, когда удары смолкли. Скованные страхом и голодом, они просидели неподвижно на полу неизвестно сколько времени. Взгляд их был прикован к двери, за которой больше не раздавалось ни звука. Там, за прорубленной дверью и тощей баррикадой, лежал умерший от истощения сосед. Его лицо, более похожее на анатомический череп, обтянутый кожей, замерло в жутком оскале. Костлявая рука крепко сжимала топор.

После таких историй, понятное дело, не будешь ничему удивляться. Т ётя Женя, каким-то образом оставшаяся в живых, не могла пройти мимо бездомных кошек. Её надорванная страданием, травмированная душа жаждала кого-то кормить, греть, защищать, прижимать к себе. Семьи у неё не было.

Из всего страждущего мира живых существ она остановила свой сердобольный взгляд на мяукающих животных. Хотя могла остановить его и на мышах, и на крысах, и на голубях с поломанными крыльями, и на бездомных псах. В этом случае тоже нечему было бы удивляться. Сколько таких чудаков бродило раньше по улицам старых городов! Именно старых. Потому что в новых городах народ был пришлый, свезённый для обживания пустых мест и на стройки века. А в старых городах продолжалась история.

Это была не только история культурного преемства и созидательного труда. Это была также и история бед, несправедливостей и страданий, отнимавших у одних людей жизнь, а у других — разум. Те, у кого осталась жизнь, но померк разум, одевались в одежды своей молодости, одежды, вышедшие из моды лет пятьдесят назад. Они разговаривали сами с собой, не обращали внимания на насмешки и ироничные взгляды, медленным шагом прохаживались по изменившимся улицам родных городов. Бьюсь об заклад, они видели эти улицы такими, какими они были раньше: без электрических фонарей, без пёстро одетой и вечно спешащей толпы, без автомобильных пробок.

Я тоже видел этих выживших из ума стариков, этих местных юродивых, ездящих бесплатно в городском транспорте. Я, как большинство людей, побаивался их и подсмеивался над ними. Но были и другие чудаки. Внешне вполне респектабельные, занимавшие в обществе уважаемое положение. Никто и никогда, говоря о них, не покрутил бы указательным пальцем у виска, хотя все соглашались, что люди эти не без «сумасшедшинки».

Одного из них звали Марк Иванович. Отца его звали Иван Маркович и, судя по всему, этот Иван Маркович был сыном ещё одного Марка Ивановича. Кто и когда первым начал эту игру, неизвестно. Но, продлевая свой род во времени, мужчины этой фамилии играли в некий пинг-понг и называли детей мужского пола только чередуя два имени — Иван и Марк. Пинг (Марк Иванович) — понг (Иван Маркович). Пинг (опять Марк Иванович) — понг (опять Иван Маркович).

Тот Марк Иванович, которого я знал, имел двух сыновей. Первого звали, как и подобает, Иван (Иван Маркович), а второго — Марк (Марк Маркович). Оба были похожи на отца, и странно было думать, что дети их тоже будут обречены носить ту же комбинацию имён и отчеств, словно роду этому поставлена кем-то задача запутать время, сбить с толку всех архивариусов и работников паспортного стола, надавать неразрешимых задач знатокам генеалогии.

Марк Иванович, которого я знал, был доктор-терапевт. Роста и сложения он был богатырского. Голосом обладал зычным и за столом любил петь обрывки каких-то арий. Когда, придя в дом по вызову, он садился у постели больного и, взяв того за руку, уверенным, приглушённым басом начинал рассказывать об этапах скорейшего и неизбежного выздоровления, самые безнадёжные больные начинали ощущать прилив сил.

Он тоже пережил голод, этот Марк Иванович, родившийся от Ивана Марковича и назвавший своих сыновей Марком и Иваном. По внешности он был полной противоположностью идеи голода, но голод сделал своё дело. Тогда, в 30 х годах на Уманщине, голод залез Марку Ивановичу под кожу и затаился навсегда. Этого, по виду, богатыря голод, а вернее, страх голода, превратил в подобие грызуна, который всё тащит в норку и ничего — обратно.

Портфель доктора всегда был полон объедков. Доставая шприц или таблетки, он мог нечаянно захватить заплесневелый, весь в зеленоватом пушке, кусочек бутерброда. «О! это же можно съесть!» — говорил он и прятал бутерброд обратно в портфель. Больные брезговали брать извлекаемые из сего портфеля таблетки, но доктор улыбался так наивно и лучезарно, что они сдавались.