Collected Works of St. Gregory the Theologian

Все сии и многие другие басни, так умно и так разнообразно сложенные и выходящие из всякого порядка, может ли кто–нибудь, сколько бы он ни был у вас возвышен и велик и даже равен самому Зевесу по мудрости, ввести в пределы благоприличия, какие бы ни придумывал он умозрения, самые заоблачные и превышающие меру нашего разумения? И если все сие истинно, то пусть же не краснея смотрят на то, пусть величаются тем; или пусть докажут, что все это не постыдно. Для чего им прибегать к басням, к этому прикровению стыда? Басня — защита отступающих, а не тех, которые смело наступают. Если же это ложь, то, во–первых, пусть укажут не прикрывающихся богословов, и мы поговорим с ними; потом пусть скажут, не глупо ли, как чем–то твердым, величаться тем, чего сами стыдятся, как баснословного? Не странно ли выставлять напоказ всем в изображениях и разных видах то, что могло бы оставаться неизвестным для народа (потому что не все учатся)

Во–первых, за что они хвалят сих оскорбителей ими чтимых богов и едва не удостаивают божеских почестей? Для таких людей великим приобретением было бы не потерпеть наказания за свое нечестие. Ибо если законами определена смертная казнь и тем людям, которые даже не всенародно, даже не много похулили бы одного из их богов, то какую казнь надлежало бы потерпеть тем, которые опозорили в своих стихотворениях всех богов, всенародно приписав им дела самые срамные, и на долгое время предали их осмеянию? Потом достойно рассмотрения и следующее. Есть и у нас некоторые слова прикровенные; от этого не откажусь я; но какова их двузнаменательность и какая сила? В них и видимое не оскорбляет приличия, и сокровенное достойно удивления, и весьма ясно для вводимых в глубину, и, подобно прекрасному и неприкосновенному телу, не худой облекается и одеждой. И подлинно надобно, как мне кажется, чтобы и внешние знаки Божественного, и выражение об оном не были неприличны и недостойны означаемого, не были таковы, что и люди огорчились бы, слыша о себе что–нибудь подобное; напротив, они должны быть или в высочайшей степени прекрасны, или по крайней мере не гнусны, дабы могли и доставлять удовольствие мудрым, и не причинить вреда народу. А у вас и то, что нужно доразумевать умом, не вероятно, и то, что предлагается взорам, пагубно. Что это за благоразумие — вести по грязи в город или по скалам и подводным камням — в пристань? Что из того выйдет? Какие будут следствия такого учения? Ты будешь пустословить и иносказаниями прикрывать свои бедствия или другие вымыслы, но никто не будет тебе верить. Скорее убеждаются тем, что видят. Итак, ты слушателю не принесешь пользы, а зрителя, останавливающегося на видимом, введешь в погибель. Такова умозрительная часть их любомудрия! Так далека она от предполагаемых ими целей, что скорее все прочее можно связать между собой, скорее можно соединить разделенное самым большим пространством, чем сочетать и привести в согласие их вымыслы или подумать, чтобы и смысл басен, и оболочка их были делом одного и того же учителя.

Что же сказать о нравственной части их любомудрия? Откуда и с чего начать им и какие употребить побуждения, чтобы научить слушателей добродетели и посредством своих увещаний сделать их лучшими? Прекрасное дело — единомыслие, чтобы и города, и народы, и семейства, и все частные люди жили во взаимном согласии, следуя закону и порядку природы, которая все разделила и совокупила и сию совокупность разнообразных вещей соделала единым миром. Но какими примерами научат они единомыслию? Неужели тем, что станут повествовать о бранях богов, об их междоусобиях, мятежах и множестве бед, которые они и сами терпят, и друг другу причиняют, и каждый порознь, и все вместе, и которыми наполнена почти вся их история и вся поэзия? Но указывая на такие примеры, скорее сделаешь людей из мирных браннолюбивыми, из мудрых — исступленными, чем из дерзких и глупых — умеренными и здравомыслящими. Ежели и тогда, как нет приманки ко злу, трудно бывает отвращать людей от порока, и из худого состояния переводить в доброе: то кто убедит их быть кроткими и воздержными когда у них боги — путеводители и покровители страстей, и быть порочным есть дело даже похвальное, награждаемое жертвенниками и жертвами, и пользующееся законной свободой (так как всякий порок состоит под покровительством какого–нибудь бога, которому он приписывается)? Подлинно, это величайшая нелепость, когда то самое, за что в законах положено наказание, люди чтят, как нечто божественное. Такое у вас изобилие неправды! — Во–вторых, пусть учители язычников предложат им благоговейно уважать родителей и чтить в них первую вину бытия своего после Первоначальной Вины. Пусть приведут на сие доказательства, и представят убеждения из богословия. Как не убедит к тому Крон, который исказил Урана, чтобы он не мог рождать богов, и дал бы волнам случай довершить рождение богини из пены? Как не убедит Зевес, — этот сладкий камень [53] и горький убийца тирана, который, подражая отцу своему Крону, восстал против него? Не указываю на другие подобные побуждения к почитанию родителей, содержащиеся в их книгах. — В–третьих, пусть наставники язычников попытаются научить их презирать деньги, не стараться из всего извлекать прибыль, и не домогаться неправедных стяжаний — сего залога бедствий. Но как же тогда выставлять пред ними Кердоя [54]? Как показывать мешок его? Как чтить проворство сего бога в воровстве? Куда годятся тогда и сии изречения: «Феб без меди не прорицает», или: «Ничего нет почтеннее овола»? А все это у них в великом уважении.

Нужны ли еще образцы обуздания страстей? Пусть гнев укрощает Арей, пьянство — Дионис, ненависть к чужестранцам — Артемида, страсть к обманам — лукавый их прорицатель [55], неумеренный смех — тот бог, прихрамывающий в собрании жалеющих о нем богов, который едва держится на тонких голенях, обжорство — Зевес, бегущий с прочими демонами на тучный пир к непорочным эфиоплянам, и еще Вуфин, так названный оттого, что обидел земледельца и съел у него вола, влекущего плуг, так же как и прочие боги, которые все так спешно бегут на запах тука и возлияний!

Служить чреву, этому несносному и отвращения достойному господину и источнику всех зол, предоставляют у нас черни; не много будет, если скажу, что подвижники христианские стараются быть как бы бесплотными, изнуряя смертное бессмертным; для них один закон добродетели — не быть побежденными даже и малым, даже тем, что все оставляют без внимания. Между тем, как другие наказывают по законам своим за совершение дела, мы пресекаем самые начала греха, заблаговременно останавливая его, как некий злой и неудержимый поток. Что же может быть сего превосходнее? Или, скажи мне, где и у каких людей найдешь ты, чтоб они, когда злословят их, благословляли, когда хулят — утешались (ибо не обвинение причиняет вред, а истина), когда гонят — уступали (1 Кор. 4:12, 13), когда отнимают у них одну одежду — отдавали и другую, когда клянут — молились за клянущих (Мф. 5:40–44), — одним словом, чтобы побеждали благосердием наглость и, терпеливо перенося обиды, самих обижающих делали лучшими? Пусть и они обуздывают порок увещаниями, по наружности благовидными; уступим им это; но где же им достигнуть в меру нашей добродетели и нашего учения, когда у нас и то считается уже злом, если не преуспеваем в добре, не делаемся беспрестанно из ветхих новыми, а остаемся в одном положении, подобно кубарям, которые только кружатся, а не катятся вперед, и хоть двигаются от ударов бича, но все на одном месте? Нам так много предлежит добрых подвигов, что один должны мы довершать, к другому приступать, третьего пламенно желать, пока не достигнем конца и обожения, для которого мы и получили бытие и к которому неукоснительно стремимся, если только восходим умом горе и надеемся благ, достойных величия Божия.

Слово 5, второе обличительное на царя Юлиана

Итак, словом моим совершен и окончен первый подвиг. Ибо довольно показал я злонравие человека, изобразив, что он нам сделал и что мог еще сделать, непрестанно выдумывая что–нибудь более тягостное, нежели настоящее. Теперь предназначу уже другую цель слову, которую едва ли и предназначал кто себе, цель священнейшую перед Богом, приятнейшую для нас, полезнейшую для потомков, — присовокупить к сказанному и то, как правдивы весы Божии и какие воздаяния находит для себя нечестие, то немедленно, то в скором времени, как это угодно бывает (полагаю я) Художнику — Слову и Распорядителю дел наших, который знает, когда загладить бедствия милостью и когда вразумить дерзость посрамлением и казнями, употребив известные Ему меры исправления.

Начну же речь с известного всем чуда, которому верят даже безбожники.

Как волны воздвигая на волны, с каждым днем больше неистовствовал против нас вознеистовствовавший сперва на самого себя (Юлиан — ред.), поправший святыню и Духа благодати оскорблявший (Евр. 10:29), этот (приличнее сказать) Иеровоам, или израильтянин Ахаав (беззаконнейшие из людей), или египтянин фараон, или ассириец Навуходоносор, или, все эти имена соединив вместе, назовем его одного. Ибо кажется, что он совместил в себе пороки всех: отступничество Иеровоамово, непотребное убийство Ахаавово, ожесточение фараоново, святотатство Навуходоносорово и нечестие всех вообще. Испытав над нами все прочее и пренебрегши другими родами мучительства как малыми и незначительными (ибо не было существа способнее его изобретать и выдумывать зло) он, наконец, возбудил на нас иудейский народ, сделав орудием своего коварства давнее легкомыслие его и издавна в нем таящуюся ненависть к нам. Скрывая свои замыслы под видом благоволения к иудеям, он доказывал из их книг и таинств, что теперь настало предопределенное время вступить им в свою землю, воссоздать храм и восстановить силу отеческих обычаев. Когда же выдумал это и их убедил в этом (ибо все приятное легко вовлекает в обман), иудеи, как бы воспрянув, замыслили о храме, деятельно и ревностно стали трудиться над делом. Некоторые с удивлением рассказывают, что и жены их не только, снявши с себя все украшения, охотно жертвовали ими в пользу дела и трудящихся, но и сами на руках своих носили землю, не щадя ни дорогой одежды, ни нежных членов, признавали труды свои делом благочестия, а все прочее ставили ниже своего занятия. Когда же, устрашенные внезапно сильным вихрем и землетрясением, устремились к одному из ближних храмов, одни дли молитвы, другие, как обыкновенно бывает в подобных случаях, ища спасения, где пришлось, иные же увлечены были общим смятением, вмешавшись в толпу бегущих, тогда, по словам некоторых, храм их не принял. Идя к отворенным вратам, нашли, что они затворены какой–то невидимой силой, которая чудодействует подобным образом, чтобы привести нечестивых в ужас, а благочестивых в безопасность. Но все уже говорят и уверены, что когда силились войти, из храма вышел огонь и одних пожег и истребил (так что с ними случилось нечто подобное постигшему содомлян, или чуду, совершившемуся с Надавом и Авиудом, которые воскурили чуждый огонь и погибли необычайно), а других, изувечив, оставил живым памятником Божия гнева и мщения на грешников. Так это было, и всякий должен верить этому, равно как и другим Божиим чудесам. Еще же удивительнее и очевиднее для всех был свет на небе, изображавший крест. Это начертание и имя, которое прежде презираемо было на земле безбожными, делается ныне для всех равно видимым на небе и служит знамением Божией победы над нечестивыми, предпочтительно перед всяким другим победным знамением.

Что скажут на это мудрецы века нашего, которые у нас хвалят свое, носят длинные бороды и влачат по земле нарядные плащи свои? Рассказывай вместо этого свое и ты, пишущий длинные речи, составляющий невероятные истории, устремляющий взор к горнему, перетолковывающий небесные знамения и по движению звезд заключающий о рождениях и других происшествиях! Говори мне о своих звездах, о венце Ариадны, о волосах Вероники, о похотливом лебеде, о наглом тельце и, если хочешь, о твоем змиедержце (созвездие — ред.), о козероге, о льве и о всех других, которых ты, зная по злодеяниям, сделал или богами, или звездами. Где найдешь такой круг в своей математике? Где найдешь звезду, которая бы шла впереди с востока к Вифлеему путеводительницей и покровительницей твоих волхвов? Я могу сказать нечто о небесных знамениях: та звезда открыла пришествие Христово, а эта [56] была венцом Христовой победы.

Вот что скажу о небесном и горнем, которое, по великому согласию и сродству всего, участвует в наших делах; прочее же восполнит у меня псалом: и города ты разрушил (Пс. 9:7). Подобно тем древним городам, разоренным за подобное нечестие, они в само время беззаконных действий с нами или поглощены морем, или разрушены землетрясением, так что могу почти досказать и остальное: погибе память их с шумом, погибла громко. Таково было их падение и разрушение, что много нужно времени на восстановление их, если бы кто и отважился на это из соседей, даже наиболее утешающихся благочестием. Таковы были явления на земле и на небе! Но и в самом воздухе не положено ли было в то время знамений, и он не освятился ли тогда знамениями страдания (Христова)? Зрители и свидетели его чуда да покажут и ныне одежды, запечатленные тогда знамениями Креста. Как скоро кто из наших или из посторонних рассказывал о том или слушал рассказывающих, тотчас видел чудо или на себе или на ближнем: сам был в звездах, или видел звезды на одеждах другого, испещренных лучше всякой мастерской ткани или искусной живописи. Что ж произошло из этого? Зрителей так это поразило, что все почти, как бы по одному мановению и в один голос, начали призывать Христианского Бога и умилостивлять Его славословиями и молитвами. Многие, нимало не отлагая, в то же время, как случилось это, пришли к нашим священникам и после усиленной просьбы сделались членами Церкви, наставлены в таинствах Веры, очищены Божественным Крещением и, таким образом, через страх избавились от страха. Но об этом довольно.

Юлиан, более и более подстрекаемый и движимый бешенством, наконец восходит на самый верх своих бедствий. Поскольку он думал, что дела христиан идут по его желанию, поскольку сделанное им уже обнадеживало его, что все покорится ему, если он только захочет; к тому же, восхитил он победу над западными варварами, то и предпринимает это намерение, весьма благоразумное и человеколюбивое. Взяв отсюда два войска, и воинов и демонов, им управлявших (на которых больше надеялся), выступает он в поход против персов, полагаясь более на свою безрассудную дерзость, нежели на крепость сил. И этот мудрец не мог понять и того, что смелость (θάρσος) и дерзость (θρασος) хотя близки по имени, однако же больше всего различны между собой по действиям; я подразумеваю мужество и трусость. Быть смелым в делах, требующих отважности, есть знак мужества; тогда как ослабевать есть знак боязливости. Но идти и бросаться туда, где больше опасности, а не удерживаться, есть знак дерзости; тогда как уклоняться есть знак осторожности. Нельзя полагать, чтобы одно и то же значило сохранять, что имеешь, и приобретать, чего не было. Первое особенно и преимущественно достойно уважения людей благоразумных, за последнее, если оно удобно, надобно приниматься; в противном же случае, оно достойно презрения. Кто в надежде приобрести что–нибудь подвергает себя опасности лишиться всего, что имеет, тот весьма неблагоразумен. Такой человек кажется мне подобным плохому бойцу, который начинает бороться раньше, нежели станет в твердое положение, или тому кормчему, который топит и старается потопить неприятельский корабль, когда свой корабль без снастей и не способен к плаванию.

Юлиан, кажется, нимало не думал об этом; он без осмотрительности приступает к исполнению своего предприятия; думает о приобретении чужой области, когда дела римлян были им расстроены и находились в худом положении, особенно вследствие гонения. Будучи Салмонеем, который производил гром кожей, он простирал взоры к тем Траянам и Адрианам, в которых осторожность была удивлена не менее мужества, и не помыслил ни о Каре, ни о Валериане, которые за безрассудную стремительность (говорю не в укоризну злой судьбе, как выражается трагик (Еврипид — ред.)) понесли наказание, в пределах Персии претерпев поражение, когда находились на вершине счастья. Но он решился на это и предался своей стремительности, собрав воедино все, что выходило из меры в прорицаниях и волшебствах, слыханных и неслыханных жертвах, дабы все вдруг рушилось. И какой великий, чрезвычайный обет изрек он, Христе мой и Слове! И страдания Бесстрастного, и таинство целого мира, — весь род христианский предать демонам, если преуспеет в предпринятом.

Начало же похода, столь отважного и восхваляемого многими из его единомышленников, было таково: захватив и опустошив ту часть Ассирии, которую рассекает Евфрат и по которой протекает мимо Персии до соединения своего с Тигром, Юлиан разорил некоторые крепости, в чем почти никто ему не препятствовал, потому ли что он обманул персов быстротой нападения, или потому, что сам был обманываем персами и завлекаем понемногу вперед (говорят то и другое). Так шел он дальше, между тем как подвигалось войско, а рекой на кораблях везли хлеб и снаряды; и в скором времени останавливается станом у Ктезифона, приближение к которому из–за желания овладеть этим городом казалось уже ему частью победы. С этого времени дела его пошли назад, как будто песок подсыпали под ноги или буря встретила корабль. Ктезифон — твердая крепость, которую трудно взять; она ограждена кирпичной стеной, глубоким рвом и болотистой рекой. Еще более укрепленной делает ее другая крепость, называемая Кохе и огражденная природой и искусством. Обе крепости так соединены, что представляются одним городом и разделены только рекой. Поскольку нельзя было ни взять их приступом, ни покорить осадой, ни пройти между ними, особенно на кораблях (была опасность, что сверху с обеих сторон забросают стрелами и преградят путь), то Юлиан обходит крепости и поступает таким образом: отведя немалую часть Евфрата, величайшей из рек, и в один ров, которого древний след, как говорят, был виден, пустив столько воды, сколько нужно было для плавания кораблей, повыше Ктезифона соединяет его с Тигром; а благодаря этому спасает корабли, безопасно переведенные из одной реки в другую, и избегает опасности, угрожавшей из крепости.