Collected Works of St. Gregory the Theologian

Но если должно мне обойти молчанием другие его дела, покровительство сродникам, впадшим в несчастье, презрение к надменным, уважение к друзьям, свободу перед начальниками, подвиги за истину, весьма часто и за многих сочиняемые слова, не только сильные доводами, но отличающиеся благочестием и одушевлением, то вместо всего этого нужно сказать об одном знаменитейшем из всех его дел.

Рассвирепел на нас царь (Юлиан Отступник — ред.) злоименный, он вознеистовствовал прежде на себя, отвергшись веры во Христа, а потом стал уже нестерпим и для других. Не смело, не по примеру других христоненавистников, передался он в нечестие, но прикрывал гонение личиной кротости, и подобно тому пресмыкающемуся змию, который владел его душой, всякими ухищрениями завлекал несчастных в одну с собой бездну. Первой же из его хитростей и козней было — страждущих за христианство наказывать, как злодеев, чтобы нам не иметь и чести Мучеников, ибо и в этом завидовал христианам этот великий муж. А вторая лесть состояла в том, что делу своему придавал имя убеждения, а не насилия; чтобы произвольно уклоняющимся в нечестие тем больше было стыда, чем меньше предлежало им опасности. И он привлекал кого деньгами, кого чинами, кого обещаниями, кого разного рода почестями, предлагая их в глазах всех не по–царски, но совершенно раболепно. На всех же старался действовать очаровательностью речей и собственным примером. Кроме многих других, делает он покушение и на Кесария. Какое тупоумие и даже безумие — надеяться, что уловит Кесария, моего брата и сына таких родителей!

Да позволено будет продлить слово и насладиться повествованием, как услаждались присутствовавшие при этом чудном деле! Доблестный муж, оградившись знамением Христовым и вместо щита прикрывшись великим словом, предстает перед сильным по оружию и великим по дару слова, не теряет твердости, слыша льстивые речи, а является, как борец, готовый подвизаться словом и делом против сильного в том и другом. Итак, поприще открыто, вот и подвижник благочестия! С одной его стороны Подвигоположник Христос, вооружающий борца Своими страданиями, с другой — жестокий властелин, то обольщающий приветливыми речами, то устрашающий обширностью власти. И зрителей также два рода: одни остаются еще в благочестии, другие увлечены уже властелином; но те и другие внимательно наблюдают, какой оборот примет дело; и мысль, кто победит, приводит их в большее смущение, нежели самих ратоборцев. Не убоялся ли ты за Кесария, не подумал ли, что успех не будет соответствовать его стремлению? Но не сомневайтесь: победа со Христом, победившим мир. Всего более желал бы я пересказать теперь, что было тогда говорено и предлагаемо; потому что в этом споре немало расточено тонких оборотов и красот, которые не неприятно было бы для меня возобновить в памяти. Но это вовсе не приличествовало бы времени и предмету слова. Кесарий решил все словоухищрения его, отверг скрытные и явные обольщения, как детские игрушки, и громко возвестил, что он христианин и будет христианином: однако же Царь не удалил его от себя совершенно. Ему сильно хотелось пользоваться и хвалиться ученостью Кесария; и тогда произнес он следующие, часто повторяемые всеми слова: «Благополучный отец! злополучные дети!» Ибо этим поруганием он благоволил почтить вместе и меня, известного ему по афинскому образованию и благочестию.

Между тем Кесарий, сберегаемый до второго представления к Царю, которого гнев Божий благовременно вооружил против персов, возвратился к нам, как блаженный изгнанник, как победоносец, не обагренный кровью и прославленный бесчестием более, нежели блистательными отличиями. Такая победа, по моему суждению, гораздо выше и почтеннее могущества Юлиана, высокой багряницы и драгоценной диадемы. И повествованием об этом превозношусь я более, нежели как стал бы превозноситься, если бы Кесарий разделял с ним целое царство. Если он уступает злым временам, то делает по нашему закону, который повелевает бедствовать за истину, когда потребуют обстоятельства, и не изменять благочестию из робости, но также и не вызываться, пока можно, на опасность, как страшась за свою душу, так щадя и тех, которые повергают нас в опасность.

Когда же мрак рассеялся, далекая страна прекрасно решила дело, оружие очищенное (Пс. 7:13) низложило нечестивца, а христиане снова восторжествовали; нужно ли говорить, с какой тогда славой и честью, при каких и скольких засвидетельствованиях, принят опять к царскому двору Кесарий, как будто он через это оказывал, а не сам получал, милость? Новая почесть заняла место прежней. И хотя государи менялись по времени однако же доброе мнение о Кесарии и его первенство при дворе было непоколебимо. Даже государи препирались между собой в том, кто из них более ласкал Кесария и кто имел больше права назвать его искреннейшим другом и приближенным. Таково было благочестие Кесария, и таково воздаяние за благочестие! Пусть слышат об этом и юноши, и мужи, и пусть той же добродетелью снискивают подобную знаменитость все, которые домогаются ее и почитают ее частью благополучия! Только плод добрых трудов славен (Прем. 3:15).

Но вот еще чудное событие в жизни Кесария, которое служит сильным доказательством богобоязненности, вместе и его собственной, и родителей его. Кесарий проживал в Вифинии и был начальником по такой части, которая близка к самому государю. Он был хранителем царской казны и имел под своим смотрением сокровища. А этим государь пролагал для него путь к высшим чинам. Но во время недавнего в Никее землетрясения, которое, как сказывают, было ужаснее прежних и почти всех застигло и истребило вместе с великолепием города, из знатных жителей едва ли не один, или весьма с немногими, спасается от гибели Кесарий. И спасение совершилось невероятным для него самого образом: он был покрыт развалинами и понес на себе только малые признаки опасности, насколько нужно было для него, чтобы принять страх наставником высшего спасения, и оставив служение непостоянному, из одного царского двора поступив в другой, совершенно перейти в горнее воинство. Он сам встретился с такой мыслью и ревностно возжелал ее исполнения, как уверял меня в письмах своих; а я воспользовался случаем присоветовать то, к чему и прежде не переставал увещевать, сожалея, что великие его дарования обращены на худшее, что душа столь любомудрая погружена в дела общественные и уподобляется солнцу, закрытому облаком.

Но спасшись от землетрясения, Кесарий не спасся от болезни, потому что был человек: и первое принадлежало ему собственно, а последнее было ему общим со всеми; первым одолжен он благочестию, а в последнем действовала природа. Так утешение предшествовало горести, чтобы мы, пораженные его смертью, могли похвалиться чудным его спасением в то время. И теперь сохранен для нас великий Кесарий; перед нами драгоценный прах, восхваляемый мертвец, переходящий от песнопений к песнопениям, сопровождаемый к алтарям мученическим, чествуемый и святыми руками родителей, и белой одеждой матери, заменяющей в себе горесть благочестием и слезами, которые препобеждаются любомудрием и псалмопениями, которыми укрощается плач; перед нами приемлющий почести, достойные души новосозданной, которую Дух преобразовал водой.

Таково тебе, Кесарий, погребальное от меня приношение! Прими начатки моих речей, ты часто жаловался, что скрываю дар слова, и вот, на тебе надлежало ему открыться! Вот от меня тебе украшение, и знаю, что оно для тебя приятнее всякого другого украшения! Не принес я тебе шелковых волнующихся и мягких тканей, которыми ты не увеселялся и прежде, потому что украшал себя одной добродетелью. Не принес и тканей из чистого льна, не возлил многоценных благовоний, которые ты и при жизни отсылал в женские чертоги и которые благоухают не долее одного дня; не принес чего–либо другого, столь же ничтожного и уважаемого людьми ничтожными; так как все это, вместе с прекрасным телом твоим, покрыл бы ныне этот холодный камень. Прочь от меня с теми языческими игрищами и представлениями, которые совершались в честь несчастных юношей и при которых за маловажные подвиги предлагались маловажные награды! Прочь с теми обрядами, в которых насыпями, приношением начатков, венцами и свежими цветами упокоивали усопших людей, покоряясь более отечественному закону и неразумию горести, нежели разуму! Мой дар — слово, оно, переходя далее и далее, достигнет, может быть, и будущих времен и не попустит, чтобы переселившийся отсюда совершенно нас оставил, но сохранит его навсегда для слуха и сердца, явственнее картины представляя изображение возлюбленного. Таково мое приношение! Если оно маловажно и не соответствует твоим достоинствам, то по крайней мере благоугодно Богу, как соразмерное силам. Притом, мы воздали часть, а другую, кто останется из нас в живых, воздаст при годичном чествовании и поминовении.

А ты, божественная и священная глава, войди на небеса, упокойся в недрах Авраамовых (что ни знаменовали бы они), узри лик Ангелов, славу и великолепие Блаженных, или лучше, составь с ними один лик и возвеселись, посмеиваясь с высоты всему здешнему, так называемому, богатству, ничтожным достоинствам, обманчивым почестям, заблуждению чувств, превратностям этой жизни, беспорядку и недоразумениям как бы среди ночного сражения! И да предстоишь Великому Царю, исполняясь горнего света, от которого и мы, приняв малую струю, сколько может изобразиться в зеркале и гаданиях, да взойдем наконец к Источнику блага, чистым умом созерцать чистую истину и за здешнее ревнование о добре обрести ту награду, чтобы насладиться совершеннейшим обладанием и созерцанием добра в будущем! Ибо это составляет цель нашего тайноводства, как прорицают и Писание и богословы.

Что остается еще? Предложить исцеляющие слова скорбящим. Для плачущих действительнейшее пособие то, которое подано сетующим с ними. Кто сам чувствует равную горесть, тому удобнее утешать страждущих. Притом, слово мое обращается особенно к тем, за которых было бы мне стыдно, если бы они не превосходили так же всех в терпении, как превосходят во всякой другой добродетели. Ибо они хотя больше всех чадолюбивы однако же больше всех и любомудры, и христолюбивы. Как сами всего более помышляют о переселении отсюда, так и детей научили тому же, или, лучше сказать, целая жизнь определена у них на помышление о смерти. Если же горесть омрачает мысли и, подобно гноетечению из глаз, не позволяет чисто рассмотреть, что должно, то да примут утешение старцы от юного, родители от сына, подававшие многим советы и приобретшие долговременную опытность — от того, кто сам имеет нужду в их советах. Не удивляйтесь же, если будучи юным, даю уроки старцам; и то ваше, если умею видеть иное лучше седовласых.

Сколько еще времени проживем мы, почтенные и приближающиеся к Богу старцы? Долго ли еще продлятся здешние злострадания? Непродолжительна и целая человеческая жизнь, если сравнить ее с Божественным и нескончаемым естеством. Еще более краток остаток жизни и, так сказать, прекращение человеческого дыхания, окончание временной жизни. Чем предварил нас Кесарий? Долго ли нам оплакивать его, как отшедшего от нас? Не поспешаем ли и сами к той же обители? Не покроет ли и нас вскоре тот же камень? Не сделаемся ли в скором времени таким же прахом? В эти же краткие дни не столько приобретем доброго, сколько увидим, испытаем, а может быть, сами сделаем худого; и потом принесем общую и непременную дань закону природы. Одних сопроводим, другим будем предшествовать; одних оплачем, для других послужим предметом плача, и от иных воспримем слезный дар, который сами приносили умершим. Такова временная жизнь наша, братия! Таково забавное наше появление на земле — возникнуть из ничего и, возникнув, разрушиться! Мы то же, что беглый сон, неуловимый призрак, полет птицы, корабль на море, следа не имеющий, прах, духовение, весенняя роса, цвет, временем рождающийся и временем облетающий. Дни человека, как трава, как цвет полевой, так он цветет (Пс. 102:15); прекрасно рассуждал о нашей немощи божественный Давид. Он то же говорит в следующих словах: изнурил силы мои, сократил дни мои (Пс. 101:24), и меру дней человеческих определяет пядями (Пс. 38:6). Что же сказать вопреки Иеремии, который и к матери обращается с упреком, сетуя на то, что родился и притом по причине чужих грехопадений (Иер. 15:10)? Видел всяческое, говорит Екклесиаст; обозрел я мыслью все человеческое, богатство, роскошь, могущество, непостоянную славу, мудрость, чаще убегающую, нежели приобретаемую; неоднократно возвращаясь к одному и тому же, рассмотрел опять роскошь и опять мудрость, потом сластолюбие, сады, многочисленность рабов, множество имения, виночерпцев и виночерпиц, певцов и певиц, оружие, оруженосцев, коленопреклонения народов, собираемые дани, царское величие и все излишества и необходимости жизни, все, чем превзошел я всех до меня бывших царей; и что же во всем этом? Все суета сует, всяческая суета и томление духа (Еккл. 1:2,14), то есть какое–то неразумное стремление души и развлечение человека, осужденного на это, может быть, за древнее падение. Но сущность всего, говорит он, Бога бойся (Еккл. 12:13), здесь предел твоему недоумению. И вот единственная польза от здешней жизни — самим смятением видимого и обуреваемого руководствоваться к постоянному и незыблемому. Итак, будем оплакивать не Кесария, о котором знаем — от каких зол он освободился, но себя самих; ибо знаем, для каких бедствий оставлены мы и какие еще соберем для себя, если не предадимся искренно Богу, если, обходя преходящее, не поспешим к горней жизни, если, живя на земле, не оставим землю и не будем искренно последовать Духу, возводящему в горнее. Это прискорбно для малодушных, но легко для мужественных духом.

Рассмотрим еще и то: Кесарий не будет начальствовать, но и у других не будет под начальством; не станет вселять в иных страха, но и сам не убоится жестокого властелина, иногда недостойного, чтобы ему начальствовать; не станет собирать богатства, но не устрашится и зависти, или не повредит души несправедливым стяжанием и усилием присовокупить еще столько же, сколько приобрел. Ибо таков недуг богатолюбия, что не имеет предела в потребности большего и врачует себя от жажды тем, что непрестанно пьет.

Нужно ли мне упоминать о чем–либо другом? Но что, конечно, всякому дорого и вожделенно, у него не будет ни жены, ни детей. За то ни сам не станет их оплакивать, ни ими не будет оплакиваем; не останется после других и для других памятником несчастья. Он не наследует имения, за то будет иметь наследников, каких иметь всегда полезнее и каких сам желал, чтобы переселиться отсюда обогащенным и взять с собой все свое. И какая щедрость! Какое новое утешение! Какое великодушие в исполнителях! Услышана весть, достойная общего слышания, и горесть матери истощается прекрасным и святым обетом — все, что было у сына, все его богатство, отдать за него в погребальный дар, и ничего не оставлять ожидавшим наследства.

Ужели и этого недостаточно к утешению? Предложу сильнейший способ лечения. Для меня убедительны слова мудрых, что всякая добрая и боголюбивая душа, как скоро, по разрешении от сопряженного с нею тела, освободится, приходит в состояние чувствовать и созерцать ожидающее ее благо, а по очищении или по отложении (или еще, не знаю, как выразить) того, что ее омрачало, услаждается чудным каким–то услаждением, веселится и радостно шествует к своему Владыке; потому что избегла здешней жизни, как несносной тюрьмы, и свергла с себя лежавшие на ней оковы, которыми крылья ума влеклись долу. Тогда она в видении как бы пожинает уготованное ей блаженство. А потом и соприрожденную себе плоть, с которой упражнялась здесь в любомудрии, от земли, ее давшей и потом сохранившей, восприняв непонятным для нас образом и известным только Богу, их соединившему и разлучившему, — вместе с ней вступает в наследие грядущей славы. И как, по естественному союзу с плотью, сама разделяла ее тяготы, так сообщает ей свои утешения, всецело поглотив ее в себя [71] и сделавшись с ней единым духом, и умом, и богом, после того как смертное и преходящее поглощено жизнью. Послушай же, как любомудрствует божественный Иезекииль о соединении костей и жил (Иез. 37), а за ним и божественный Павел о скинии земной и о храмине нерукотворенной, из которых одна разрушится, а другая уготована на небесах (2 Кор. 5:1). Он говорит, что выйти из тела значит войти к Господу; и жизнь в теле оплакивает как отхождение от Господа, и потому желает и поспешает отрешиться от тела. Для чего же мне малодушествовать в надежде? Для чего прилепляться к временному? Дождусь архангельского гласа, последней трубы, преобразования неба, претворения земли, освобождения стихий, обновления целого мира. Тогда увижу и самого Кесария не отходящим, не износимым, не оплакиваемым, не сожалениями сопровождаемым, но святым, прославленным, превознесенным, каким ты, возлюбленнейший из братьев и братолюбивейший, неоднократно являлся мне во сне, потому ли, что так изображало тебя мое желание, или потому, что это была сама истина.