Collected Works of St. Gregory the Theologian

In addition to this, something else happened to me (I will reveal to you my whole secret): I do not know whether it was noble or not, but it was so. I was ashamed of others, who, being no better than others (if not worse), with unwashed, as they say, hands, with unclean souls, take up the most holy work, and before they have become worthy to approach the priesthood, burst into the sanctuary, crowd and jostle around the Holy Table, as if considering this dignity not a model of virtue, but a means of sustenance, not by a service that is subject to responsibility, but by a superiority that does not give an account. And such people, poor in piety, pitiful in their very splendor, are almost more numerous than those over whom they rule; so that with the passage of time this evil will not remain, as I think, over whom they will rule, — when all will teach, instead of, as God's promise says, being taught by God (Isaiah 54:13), all will prophesy, and, according to an ancient legend, according to an ancient parable, Saul will also be a prophet (1 Sam. 10:11). Other vices from time to time intensified and then ceased; but nothing has ever happened now, or before, in such a multitude as Christians now have these shameful deeds and sins. But if it is not in our power to stop the striving of evil, then at least to hate and be ashamed of it is not the last degree of piety.

But here is the last reason, which is more important than those given; for I am already touching upon the most important thing in the word, and I will not lie (which would be impermissible for one who discusses such a subject); I did not think, and do not think now, that it means the same thing to lead a flock of sheep or oxen and to control human souls. There it is enough for oxen or sheep to become the fattest and fattest. And at this end he who shepherds them will choose places that are abundant in water and cereal, and will drive the flocks from one pasture to another, and give them rest, and raise them up from their places, and gather some with a rod, and a large part with a pipe. The shepherd of sheep and oxen has no other business; Except sometimes he would have to fight a little with wolves and look after sick cattle. Most of all, he is most concerned with oak, shade, pipes, and lying on the beautiful grass, making a bed of greenery by the cold water in the breeze, sometimes singing a love song with a glass in his hand, talking to oxen or sheep and eating or selling from them, which is fatter. And no one will ever take care of the virtue of sheep or oxen.

И он, во–первых, подобно серебру и золоту обращаясь всюду, во всяком обстоятельстве и деле не должен звучать, как поддельная и нечистая монета, не должен нисколько содержать в себе вещества худшего, которое бы требовало сильнейшего огня. Иначе тем большее произойдет зло, чем над большим числом людей будет он начальствовать; потому что порок, распространяющийся во многих, значительнее порока, остановившегося на одном. И не так удобно ткань принимает в себя невыводимую краску и близкие вещи занимают одна от другой зловоние или благовоние, не так быстро разливается в воздухе и из воздуха сообщается животным какое–нибудь вредное испарение, производящее заразу и называемое заразой, как подчиненные в скорейшем обыкновенно времени принимают в себя пороки начальника, и даже пороки гораздо легче, нежели противное пороку — добродетель. В сем порок и берет особенно верх над добродетелью. И я всего более скорблю при мысли, что порок есть дело, удобно возбуждающее к соревнованию и без труда исполняемое, что всего легче сделаться порочным, хотя бы никто нас в том не руководствовал; напротив того, стяжание добродетели есть дело редкое и трудное, хотя бы и многое к ней влекло и побуждало. Сию самую мысль, как думаю, имел и блаженнейший Аггей, когда приведен был к сему чудному и весьма верному изображению. «Вопросите иереев о законе, — говорит он. — Священное мясо, прикоснувшееся к ризе, к какому–нибудь яству, или питию, или сосуду, освятит ли тотчас, что к нему приблизилось?» И когда иереи сказали: «Нет», — «вопросите еще, — говорит. — Когда что–либо прикоснется к нечистой вещи, не тотчас ли примет в себя скверну?» На сие они сказали: «Примет и по причине сообщения не будет уже чистым» (Агг. 2:13, 14). Что значит сие? То же, что и я говорю. Добродетель неудобоприемлема для человеческой природы, как и огонь для влажного вещества; но большая часть людей готовы и способны принимать в себя худое, подобно тростнику, который, по сухости своей, легко воспламеняется и сгорает при ветре от искры. Ибо всякий скорее принимает в себя в большей мере малый порок, нежели высокую добродетель в малой мере. Так небольшое количество полыни тотчас сообщает горечь свою меду, а мед и в двойной мере не сообщает полыни своей сладости. Выдерни малый камень — он повлечет за собой всю реку на открытое место; удержать же и преградить ее едва возможет самая твердая плотина.

Итак, первое, чего из сказанного нами бояться должно, есть то, чтобы нам не оказаться худыми живописцами чудной добродетели, особенно же негодным подлинником для других живописцев, может быть и не худых, но многих, или чтобы нам не подойти под пословицу: беремся лечить других, а сами покрыты струпами. Во–вторых, если бы кто из нас сохранил себя, даже сколько можно более чистым от всякого греха, то не знаю еще, достаточно ли и сего готовящемуся учить других добродетели. Кому вверено сие, тот не только не должен быть порочным (сим гнушаются и многие из подчиненных ему), но должен отличаться добродетелью, по заповеди, повелевающей уклониться от зла и сотворить благо (Пс 36:27). Он обязан не только изглаждать в душе своей худые образы, но и напечатлевать лучшие, чтобы ему превосходить других добродетелью больше, нежели сколько он выше их достоинством. Он должен не знать даже меры в добре и в восхождении к совершенству, почитать не столько прибылью то, что приобретено, сколько потерей то, что не достигнуто, пройденное же обращать всегда в ступень к высшему и невысоко думать о себе, если и многих превосходит, но признавать уроном, если не соответствует в чем сану. Ему должно измерять успехи свои заповедью, а не примером ближних (порочны ли они или успевают несколько в добродетели), не взвешивать на малых весах добродетель, какой обязаны мы Великому, от Которого все и для Которого все, не думать, что всем прилично одно и то же; так как не у всех один и тот же возраст, одни и те же черты лица, не одинакова природа животных, не одинаковы качества земли, красота и величие светил. Напротив того, должно почитать пороком в частном человеке то, что произведено им худого, заслуживает наказания и строго истязуется самым законом, а в начальнике и предстоятеле даже — то, что он не достиг возможного совершенства и не преуспевает непрестанно в добре, потому что ему надобно превосходством своей добродетели привлекать народ к порядку, и не силой обуздывать, но доводить до порядка убеждением. Ибо все, что делается недобровольно, кроме того, что оно насильственно и непохвально, еще и непрочно. Вынужденное, подобно растению, насильно согнутому руками, как скоро бывает оставлено на воле, обыкновенно возвращается в прежнее свое положение. Напротив того, что делается по свободному произволению, то, как скрепляемое узами сердечного расположения, и весьма законно, и вместе надежно. Посему закон наш и Сам Законоположник особенно повелевает пасти стадо не нуждею, но волею (1 Пет. 5:2).

Положим даже, что иной непорочен и взошел на самый верх добродетели, все еще не вижу, каким запасшись знанием, на какую понадеявшись силу, отважится он на такое начальство. Ибо править человеком, самым хитрым и изменчивым животным, по моему мнению, действительно есть искусство из искусств и наука из наук. В чем всякий может удостовериться, если врачевание душ сравнит с лечением тел, изведает, сколько трудно последнее, и разберет, сколько наше врачевание еще труднее, а вместе и предпочтительнее, и по свойству врачуемого, и по силе знания, и по цели врачевания. Одно трудится над телами, над веществом бренным и стремящимся долу, над веществом, которое непременно разрушится и подвергнется своей участи, хотя теперь с помощью искусства и преодолеется произшедшее в нем расстройство; ибо тело, уступив природе и не выходя из своих пределов, будет разрушено или болезнью, или временем. А другое печется о душе, которая произошла от Бога и божественна, которая причастна горнего благородства и к нему поспешает, хотя и сопряжена с худшим (может быть, и по другим причинам, какие известны единому Богу, сопрягшему ее с телом, и разве еще тому, кто самим Богом научен таковым тайнам, но сколько знаем я и подобные мне люди) для двух следующих целей. Во–первых, чтобы душа могла наследовать горнюю славу за подвиг и за борьбу с дольним и, быв здесь искушена ими, как золото огнем, получила уповаемое в награду за добродетель, а не только как дар Божий. И, конечно, в том верх благости Божией, что добро соделано и нашей собственностью, не только всеяно в нас с естеством, но возделывается также нашим произволением и движениями свободы, преклонной на ту и другую сторону. Во–вторых, чтобы душа могла и худшее, постепенно отрешая от дебелости, привлекать к себе и возводить горе, чтобы она, став руководительницей для служебного вещества и обратив его в сослужебное Богу, была для тела тем же, чем Бог для души.

Врачующий тело принимает во внимание место, случай, возраст, время года и тому подобное, дает лекарства, предписывает образ жизни, предостерегает от вредного, чтобы прихоти больного не воспрепятствовали искусству; иногда же, когда и над кем нужно, употребляет прижигания, резание и другие еще более жестокие способы лечения. Хотя все сие оказывается очень трудным и тяжелым, однако же не столько, как наблюдать и врачевать нравы, страсти, поведение, свободное произволение и все в нас тому подобное, исторгать, что приросло к нам зверского и дикого, а на место сего вводить и укоренять все, что есть кроткого и благородного, установлять надлежащее отношение между душой и телом, не попуская, чтобы лучшее управлялось худшим, что было бы величайшей несправедливостью, но низшее по природе подчиняя начальственному и владычественному, как, без сомнения, требует Божий закон, прекрасно постановленный для всего творения и видимого, и сверхчувственного.

В рассуждении всего исчисленного мной примечаю еще и то, что охраняемое врачом тело каково есть по своей природе, таковым и остается, само же собой нимало не злоумышляет и не ухищряется против средств, употребляемых искусством; напротив того, врачебное искусство владеет веществом, разве иногда произойдет какой–либо временный беспорядок от воли больного, что, впрочем, нетрудно предотвратить и пресечь. А в нас мудрование, самолюбие и то, что не умеем и не терпим легко уступать над собой победу, служат величайшим препятствием к добродетели и составляют как бы ополчение против тех, которые подают нам помощь. Сколько надлежало бы прилагать старания, чтобы открыть врачующим болезнь, столько употребляем усилия, чтобы избежать врачевания. Мы храбры против самих себя и искусны ко вреду своего здравия. То рабски скрадываем грех, утаивая его в глубине души, как некоторый загноившийся и злокачественный струп, как будто, сокрывши от людей, сокроем и от великого ока и суда Божия; то под различными предлогами извиняем в себе грехи и придумываем оправдания своим страстям; то, заградивши слух, подобно аспиду глухому и затыкающему уши, принимаем все меры, чтобы не слышать гласа обавающих (Пс. 57:5, 6) и не пользоваться врачевствами мудрости, которыми исцеляется душевный недуг; то, наконец (как поступают более смелые и храбрые из нас), явно не стыдимся ни греха, ни врачующих грех, идем, как говорится, с открытой головой на всякое беззаконие. Какое расстройство ума! Или как еще приличнее назвать такую болезнь! Кого надлежало бы любить, как благодетелей, гоним от себя, как врагов, ненавидя обличающих во вратех (Агг. 2:15), гнушаясь словом праведным (Ам. 5:10), и подобно тем, которые, терзая собственную плоть, думают, что терзают плоть ближних, предполагаем нанести тем больший вред своим доброжелателям, чем больше зла сделаем сами себе.

Посему то полагаю, что наше врачебное искусство гораздо трудней, а следственно, и предпочтительней искусства врачевать тела; но оно трудней еще и потому, что последнее мало заглядывает вглубь, более же занимается видимым; напротив того, наше врачевание и попечение все относится к потаенному сердца человеку (1 Пет. 3:11) и наша брань со врагом, внутрь нас воюющим и противоборствующим, который, оружием против нас употребляя нас же самих (что всего ужасней!), предает нас греховной смерти. А для сего нам нужны великая и совершенная вера, в большей мере Божие содействие, но не в малой также, как убежден я, и собственная наша ревность, выражаемая и действительно оказываемая словом и делом, если нужно, чтобы наши души, которые для нас всего предпочтительнее, хорошо были врачуемы, очищаемы и ценимы дороже всего.

Что же касается до цели того и другого врачевания (нам остается еще сличить их в сем отношении), то цель одного — или сохранить здоровье и благосостояние плоти, когда оно есть, или возвратить, когда оно утрачено, хотя и неизвестно, полезно ли сие будет обладающему здоровьем. Ибо и противоположное сему часто приносило великую пользу, равно как нищета и богатство, слава и бесславие, унижение и знатность, также все, что по природе своей занимает середину, не преклоняясь ни на ту, ни на другую сторону, делается лучшим или худшим по употреблению и произволу обладающих. Но цель другого врачевания — окрылить душу, исхитить из мира и предать Богу, сохранить образ Божий, если цел, поддержать, если в опасности, обновить, если поврежден, вселить Христа в сердца (Еф. 3:17) Духом — короче сказать, того, кто принадлежит к горнему чину, соделать богом и причастником горнего блаженства. Сего хотят для нас и пестун закон, и посредствующие между Христом и законом пророки, и Совершитель и конец духовного закона — Христос, и истощившее Себя Божество, и восприятая плоть, и новое смешение — Бог и человек — единый из Божества и человечества, и чрез Единого то и другое. Для сего Бог примесился к плоти через посредство души, и далекое между собой совокуплено через сродство посредствующего с тем и другим; все соединилось в едино за всех и за единого праотца — душа за душу преслушную, плоть за плоть, покорившуюся душе и вместе осужденную, Христос, не причастный греху и высший греха, за Адама, бывшего под грехом. Для сего ветхое заменено новым, страданием воззван страдавший, за каждый наш долг воздано особо Тем, Кто превыше нас, и открылось новое таинство — человеколюбивое Божие смотрение о падшем через непослушание. Для сего рождение и Дева, для сего ясли и Вифлеем; рождение вместо создания, Дева вместо жены, Вифлеем вместо Едема, ясли вместо рая, малое и видимое вместо великого и сокровенного. Для сего Ангелы, славящие небесного, соделавшегося потом земным, пастыри, видящие славу на Агнце и Пастыре, звезда путеводствующая, волхвы поклоняющиеся и приносящие дары, чтобы прекратилось идолослужение. Для сего Иисус приемлет крещение и свидетельство свыше, для сего постится, бывает искушаем и побеждает победившего. Для сего изгоняются демоны, исцеляются болезни и великое дело проповеди поручается малым и совершается ими. Для сего мятутся народы и люди помышляют тщетное. Для сего древо за древо и руки за руку — руки, мужественно распростертые, за руку, невоздержно простертую; руки пригвожденные — за руку своевольную, руки совокупляющие воедино концы мира — за руку, извергшую Адама. Для сего вознесение на крест за падение, желчь за вкушение, терновый венец за худое владычество, смерть за смерть, тьма для света, погребение за возвращение в землю, воскресение для воскресения. Все сие было для нас Божиим некоторым детоводительством и врачеванием нашей немощи, возвращающим ветхого Адама туда, откуда он ниспал, и приводящим к древу жизни, от которого удалил нас плод древа познания, безвременно и неблагоразумно вкушенный. Сего–то врачевания служители и сотрудники все мы, председательствующие пред другими, мы, для которых важно знать и врачевать собственные немощи и недуги или, вернее сказать, это еще не столько важно (но меня заставила выразиться так порочность многих, находящихся в сем сане), гораздо же важнее быть в состоянии врачевать и искусно очищать других, чтобы от сего была польза тем и другим — и имеющим нужду во врачевании, и поставленным врачевать.

Сверх сего, врачи тел должны переносить известные нам труды, бдения, заботы и, как сказал один из их мудрецов [8], из чужих несчастий собирать себе скорби; иное дознавая и изобретая сами, иное заимствуя и собирая у других, они должны обращать сие в пользу требующих; и что ими найдено или избегнуто, не исключая и самых малостей, для них не маловажно, но признается имеющим силу к укреплению здоровья или к отвращению опасности. И для чего все сие? Чтобы больше дней прожил на земле человек, и человек, может быть, не полезный для общества, но самый негодный, которому, по его порочности, было бы даже лучше давно умереть и через то освободиться от порока, сего величайшего недуга. Но положим, что он и добрый человек; долго ли он будет жить? Неужели всегда? И что приобретет от здешней жизни? Желать разрешиться от нее, по моему мнению, есть первое и вернейшее благо и свойственно человеку подлинно здравомыслящему и умному.

А если еще разберем подробнее, то какое различие между вступившими в супружество и безбрачными! И у последних опять между пустынножителями, между находящимися в общежитиях и между остающимися в мире! Между опытными и преуспевшими в созерцании и между теми, которые просто исполняют должное! Между городскими и сельскими жителями, между простосердечными и хитрыми, между занятыми делом и живущими праздно, между претерпевшими измену счастья и благоуспешными, не встречавшими неудач! Все таковые различествуют между собой желаниями и стремлениями — иногда более, нежели сколько они различны по телесному виду, или (если угодно) по сочетанию и растворению стихий, из которых мы состоим; и потому не легко иметь над ними смотрение. Но как телам не одинаковые даются лекарство и пища — иное пригодно здоровому, иное больному, — так и души врачуются различным образом и способом. Свидетелями такового врачевания — сами болящие. Одних назидает слово, другие исправляются примером. Для иных нужен бич, а для других — узда; ибо одни ленивы и неудобоподвижны к добру, и таких должно возбуждать ударами слова; другие сверх меры горячи духом и неудержимы в стремлениях, подобно молодым, сильным коням, бегущим далее цели, и таких может исправить обуздывающее и сдерживающее слово. Для одних полезна похвала, для других укоризна, но та и другая — вовремя; напротив того, без времени и без основания они вредят. Одних исправляет увещание, других — выговор, и последний или по всенародном обличении, или по тайном вразумлении. Ибо одни привыкли пренебрегать вразумлениями, сделанными наедине, но приходят в чувство, если укорят их при многих; другие же при гласности обличений теряют стыд, но их смиряет тайный выговор, и за такое снисхождение к себе воздают они благопокорностью. Иные, надмеваясь мыслью, что дела их тайны, о чем они и заботятся, считают себя умнее других, и в таких надобно тщательно наблюдать все, даже самые маловажные поступки; а в других лучше иного не замечать, и, как говорится, видя не видать, слыша не слышать, чтобы, подавив их ревностью обличений, не возбудить к упорству и, напоследок, не сделать дерзновенными на все, истребив в них стыд — сие средство ко внушению покорности. Иногда нужно гневаться, не гневаясь, оказывать презрение, не презирая, терять надежду, не отчаиваясь, сколько сего требует свойство каждого; других должно врачевать кротостью, смирением и соучастием в их лучших о себе надеждах. Одних полезно побеждать; от других часто полезнее быть самому побежденным; и хвалить или охуждать должно у иного достаток и могущество, а у иного — нищету и расстройство дел. Ибо наше врачевство не таково, каковы добродетель и порок, из которых первая всегда и для всех всего лучше и полезнее, а последний всего хуже и вреднее; у нас одно и то же, например: строгость или кротость, а равно и прочее, мной исчисленное, не всегда даже для одних и тех же оказывается или самым спасительным, или опасным. Напротив того, для иных хорошо и полезно одно, а для иных другое, первому противное, сообразно тому, думаю, как требуют время и обстоятельства и как допускает нрав врачуемого. Хотя, сколько бы кто ни употреблял тщания и ума, невозможно всего изобразить словом и обнять мыслью в такой подробности, чтобы вкратце был виден весь ход врачевания; однако же на самом опыте и на деле делается то известным и врачебной науке, и врачу. Вообще же известно нам, что как для ходящего по высоко натянутому канату не безопасно уклоняться в стороны и малое, по–видимому, уклонение влечет за собой большее, безопасность же его зависит от равновесия, так и в нашем деле, кто, по худой жизни или по невежеству, уклоняется в ту и другую сторону, для того очень опасно, что и сам он впадет в грех, и вовлечет в него управляемых. Напротив того, должно идти самым царским путем и остерегаться, чтобы, как сказано в Притчах, не уклониться ни на десно, ни на шуе (Притч. 4:27). Таково свойство наших немощей, и от сего столько труда доброму пастырю, обязанному хорошо знать души своих пасомых и быть вождем их по закону прямого и справедливого пастырства, которое было бы достойно истинного нашего Пастыря.

Что же касается до самого раздаяния слова (скажу напоследок о том, что составляет первую нашу обязанность, и разумею слово Божественное и высокое, о котором ныне все любомудрствуют), то, ежели кто другой приступает к делу сему с дерзновением и почитает оное доступным для всякого ума, — я дивлюсь многоумию (чтобы не сказать: малоумию!) такого человека. Для меня кажется не простым и не малого духа требующим делом каждому даяти во время житомерие (Лк. 12:42) слова и с рассуждением вести домостроительство истины наших догматов, то есть нашего любомудрого учения о мирах или мире, о веществе, о душе, об уме и умных существах, как добрых, так и злых, о Промысле, все связующем и распоряжающем всеми событиями, как согласными с разумом, так по–видимому и противоречащими дольнему — человеческому уму; также о первоначальном нашем устроении и о последнем воссоздании, о прообразованиях и истине, ими прообразуемой, о заветах, о первом и втором Христовом пришествии, о воплощении, страданиях и смерти Христовой, о воскресении, о кончине мира, о суде и воздаянии — и грозном, и славном, а что главное — о том, чему должно веровать — о начальной, царственной и блаженной Троице.

А как ныне в учении о Боге три недуга: безбожие, иудейство и многобожие, и из них защитником первого — ливийский Савеллий, второго — александрийский Арий, а третьего — некоторые из числа чрез меру у нас православных, то какое же мое учение? Избегая всего, что есть вредного в сих трех ложных учениях, держаться в пределах благочестия. И во–первых, не увлекаться в безбожие Савеллия, следуя его новому разложению и сложению, по которому либо утверждают не столько то, что Ипостаси суть одно, сколько то, что каждая — ничто (ибо выступающее из себя и переходящее взаимно друг в друга перестает уже быть тем, чем оно есть), либо воображают и составляют себе какого–то сложного и странного Бога, подобного баснословным животным. Во–вторых, не уклоняться в иудейскую скудость, рассекая естества с Ариевым, справедливо так называемым, умоисступлением, и не приписывать Божескому естеству зависти, ограничивая Божество одним Нерожденным, как бы из опасения, чтобы Бог не потерпел ущерба, будучи Отцом истинного и равночестного по естеству Бога. Наконец, не вводить избегнутого уже нами языческого многоначалия и трех начал как одного другому не противополагать, так и одного с другим не сопоставлять. Не должно быть такими любителями Отца, чтобы даже отнимать у Него отечество; ибо чьим был бы Он Отцом, если бы Сын или наравне с тварью был отделен от Него и разъединен с Ним по естеству (потому что чуждое уже не Сын), или был смешан и слит с Отцом и, что то же значит, сливал Его с Собой? Не должно быть и такими любителями Христа, чтобы у Сына не оставлять даже сыновства (ибо чьим был бы Он Сыном, если бы не имел началом Отца), а у Отца не оставлять преимущества быть началом принадлежащего Ему как Отцу и Родителю. Ибо Отец был бы началом чего то низкого и недостойного или, вернее сказать, началом в низком и недостойном смысле, если бы не был началом Божества и благости, созерцаемой в Сыне и в Духе Святом — в первом как в Сыне и в Слове, а в другом как в исходящем и неразрешаемом Духе. Необходимо нужно как соблюсти единство Божие, так и исповедовать три Ипостаси, притом каждую с личным Ее свойством.

Чтобы достаточно и соответственно достоинству предмета уразуметь и изложить сие, для того потребно слово более продолжительное, нежели каково настоящее время и, даже думаю, какова настоящая жизнь. Особенно же, как ныне, так и всегда, потребен для сего Дух, при одном содействии Которого и можно только о Боге и мыслить, и говорить, и слушать. Ибо к чистому должно прикасаться одно чистое и ему подобное. Теперь же кратко упомянул я о сем с той целью, чтобы видно было, как трудно беседующему о таких предметах, особенно в многочисленном собрании людей всякого возраста и разных способностей, которое, подобно многострунному органу, требует неодинаковых ударений, — трудно, говорю, найти слово, которое бы всех назидало и озаряло светом ведения. Трудно уже и потому, что как опасность с трех сторон, то есть от мысли, слова и слуха, то невозможно не преткнуться, если не во всем, по крайней мере в чем–либо одном. Ибо если ум не просвещен, или слово слабо, или слух не очищен и потому не вмещает слова, от одной из сих причин так же, как и от всех, необходимо храмлет истина. Но трудно еще и потому, что здесь обращается во вред и опасность то самое, что для обучающих чему–либо другому соделывает учение весьма легким и удобоприемлемым, то есть заботливость слушателей о благочестии. Ибо они, как вступающие в подвиг за учение о Боге — Существе Высочайшем и о своем спасении — первейшей для всех надежде, чем горячее в вере, тем с большим упорством внимают слову, почитая покорность оному не благочестием, но изменой истине, и скорее готовы отказаться от всего, нежели от своих мыслей, с которыми пришли, и от привычки к догматам, в которых воспитаны. И замечу еще, что это недуг людей более умеренных и не совершенно худых, которые, хотя погрешают против истины, однако же, как подвергающиеся сему из заботливости о благочестии и имеющие ревность, только не по разуму, может быть и не так строго будут осуждены, и не так много наказаны, как отпадающие от воли Господней по злонравию и лукавству. Даже они со временем могут еще переувериться и перемениться по той же заботливости о благочестии, по которой они противились; ежели только коснется их слово и, как железо в кремень, или внутренне, или внешним образом произведет благовременный удар в их оплодотворенное уже и достойное света разумение, в котором от малой искры весьма скоро может воссиять светильник истины. Но что сказать о людях, которые по тщеславию или любоначалию неправду в высоту глаголют (Пс. 72:8), с велеречием какого–нибудь Ианния или Иамврия вооружаются не против Моисея, но против истины и восстают против здравого учения? Что сказать о третьем роде людей, которые, по невежеству и следствию оного — дерзости, с жадностью, как свиньи, кидаются на всякое учение и попирают прекрасные бисеры истины? Или о всех тех, которые не имеют у себя ни собственного мнения, ни какого–либо образца, худого или доброго, для учения о Боге, но готовы слушать всякое учение и всякого учителя, чтобы из всего выбрать лучшее и безопаснейшее, и такой выбор доверяют самим себе — худым судиям истины; а потом, переходя и возвращаясь от одной вероятности к другой, нагруженные и подавленные учениями всякого рода, переменив многих учителей и многие писания разбросав легкомысленно, как пыль на ветер, когда утомится и слух и ум (какое безрассудство!), начинают оказывать одинаковое отвращение ко всякому учению и напечатлевают в себе гибельное правило — осмеивать и презирать самую веру нашу, как нечто нетвердое и не имеющее в себе ничего здравого, делая невежественное заключение от учащих к учению, подобно такому человеку, который, имея расстроенные глаза или поврежденные уши, винит солнце или звуки — первое, что оно темно и не блещет, а последние, что они слабы и беззвучны? Посему–то легче вновь напечатлевать истину в душе, которая подобна еще неисписанному воску, нежели по старым письменам, то есть после принятых худых правил и догматов, начертывать слово благочестия, в каком случае оно сливается и смешивается с первыми. Правда, что лучше идти по гладкой и битой дороге, нежели по шероховатой и не–протоптанной, и легче пахать землю, которую неоднократно резал и умягчал плуг, однако же лучше писать на душе, которую не избороздило еще негодное учение и на которой не врезались глубоко начертания порока. Иначе благочестивому краснописцу два будут дела — изгладить прежние изображения и на место их написать лучшие и достойные сохранения. Столько в нас от лукавого лукавых образов и начертаний относительно как к прочим видоизменениям (παθη) души, так и к самому слову; и столько–то трудов для того, кому вверено сие детоводительство душ и попечение о них! Но еще большего не коснулось мое слово, чтобы не соделаться обширнее надлежащего.