Дом Божий
Я так не думаю, потому что уже с 1933 года, когда Гитлер начал свою деятельность, в Германии начались зверства, избиения, убийства, “ночь длинных ножей” уже того периода; начались гонения на евреев, началось совершенное уничтожение всех левых политических партий, так что все пострадали, кто не соглашался с ним. Владыка Константин (он теперь в Америке) был тогда настоятелем в Берлине. Он был под митрополитом Евлогием, даже не патриарший. Его вызвали в министерство и поставили условие: или переходите в Синодальную, Зарубежную церковь, которую мы признаем, или вас вышлют отсюда… И он перешел.
Декларация о “радости” ведь тоже была выпущена, когда было много всего явно страшного внутри своей страны, гораздо страшнее, чем “ночь длинных ножей”. Противопоставлять одно другому нельзя, это два каких-то страшных заблуждения, две ошибки. Вы никогда не писали об этом?
Я вообще не пишу. Я думаю, что тут во многом виноваты обе стороны. Есть русская пословица: неправ медведь, что корову съел, неправа и та, что в лес зашла… И, конечно, было очень много соблазнов всякого рода, тут никакого сомнения нет. Существуют, скажем, письма, которые писались из России за подписью митрополита Сергия, которые были бы мне неприемлемы. Но я знаю на опыте одного письма из России: один очень мною уважаемый священник поместил письмо совершенно возмутительного содержания в зарубежной газете; когда я его встретил, я ему поставил это на вид. И оказалось, что он его и не писал, и не видал. Поэтому очень трудно судить о том, что выходило из России за подписью, скажем, митрополита Сергия или других. Были поступки, которые очень нас коробили, но которые мы просто покрывали состраданием, больше чем уважением.
А бывает, люди поступают неправо в надежде, что это кого-то спасет. Можно, я вам расскажу еще одно?
Епископ Анатолий: То, что вы говорите, очень важно, потому что вы живой свидетель, — мы это знаем только из уст уже отдаленных.
Митрополит Антоний: Я вам дам несколько примеров. Вскоре после того, как я епископом стал, приезжал в Голландию Владыка Николай Крутицкий. О Николае Крутицком я знал только то, что печаталось и говорилось, то есть речи, проповеди, какие-нибудь документы, и у меня было самое тяжелое впечатление о нем. Я приехал в Голландию. В Гааге было богослужение, я принимал в нем участие, и скажу сначала о богослужении. Церковь — малюсенькая, алтарь такой, что между престолом и вратами можно одному человеку стоять, вокруг несколько человек, и пройти никуда нельзя было. Там стоял Владыка Николай Крутицкий, митрополит Николай из Парижа, я, настоятель гаагского прихода и пара священников. В самом храме было что-то очень страшное, по-моему. Туда пришла горсточка наших прихожан, а кроме них — все, кто хотел следить за Николаем Крутицким: не скажет ли он, не сделает ли он что-нибудь, в ответ на что можно будет объявить: он советский шпион, он агент… И атмосфера была просто жуткая. Знаете: Владыка Николай стоял, молился и служил, как будто он один перед Богом, а в храме была такая чересполосица различных чувств, переживаний, что мне представилось: это Голгофа. Распятый Христос, рядом с Ним Божия Матерь и один ученик, на каком-то отдалении несколько женщин, которые не могли подойти, но остались сердцем и всем существом верны; а вокруг толпа. В ней — первосвященники, которые над Ним смеялись, воины, которые прибили Его ко кресту и разделяли Его одежду между собой: они ремесленники, им дела не было до того, кто умирает; народ, среди которого одни пришли посмотреть, как умирает человек (это бывает везде; когда во Франции еще работала гильотина, люди ходили в пять часов утра смотреть, как обезглавливают человека). Были там люди, которые думали, а вдруг Он сойдет с креста, и я смогу стать верующим без риска: Он победитель, я за победителем пойду!.. Были такие, которые, наверное, думали: только бы Он не сошел с креста, потому что если это произойдет, я должен подчиниться этому страшному Евангелию жертвенной любви, крестной любви!.. И просто народ, пришедший посмотреть, продавцы лимонада, прочий базар… И вот такое чувство у меня было в этом храме: что в сердцевине один человек стоит только с Богом. Я не стоял так, потому что я переживал и его и окружение, — я знал это окружение. А он стоял и молился. Когда я выходил, одна голландка (Анс Ватерройс, я даже помню ее) сказала: “Что это за человек? вокруг него буря, а он стоит, как утес”. В конце службы он сказал проповедь, и к одной фразе прицепились все враги: “С этого священного места я лгать не стану…” И что пронесли? — “с любого другого места он нам будет лгать…” Они восприняли это не так, что каждое слово он говорил перед лицом Божиим и не мог соврать, а так, будто в другом месте он солжет.
Назавтра я ему служил переводчиком целый день. К концу дня мы оба устали, и когда последний человек ушел, он встал: “Ну, Владыко, до свидания”. Я ему говорю: “Нет, Владыко, я приехал в Голландию не ради того, чтобы вам служить переводчиком, я приехал для того, чтобы с вами поговорить”. — “Я слишком устал”. — “Вы должны мне дать четверть часа времени”. — “Почему?” — “Потому что все, что я знаю о вас, наводит меня на мысль, что я вас уважать не могу, что вы предатель; я хочу убедиться, прав я или неправ”. И он мне сказал: “Ах, если так, давайте говорить!” И мы сидели и разговаривали; и я помню последнюю его фразу: “И поэтому, Владыко, не судите нас более строго, нежели мы вас судим”. А то, что он мне до этого сказал, перевернуло меня. Я его стал и любить и уважать, чего раньше не делал. (В первый год, что я был священником здесь, он должен был приехать на профсоюзный съезд в Шеффилд, и я ему послал телеграмму в Москву: “Ввиду того, что вы приезжаете на политический съезд, я вас прошу в храм не приходить, потому что я вас не допущу”… Я был тогда щенком, но он мне телеграммой ответил: “Одобряю и благословляю”. Вот какого размера был человек).
О нем говорили Бог знает что. А он мне рассказал, как его Владыка Сергий попросил стать посредником между ним и Сталиным. Он отказывался: “Я не могу!..” — “Вы единственный, кто это может сделать, вы должны”. Он мне говорил: “Я три дня лежал перед иконами и кричал: Спаси меня, Господи! избави меня!..” После трех дней встал и дал свое согласие. После этого ни один человек не прошел через его порог, потому что верующие перестали верить, что он свой, а коммунисты знали, что он не свой. Его встречали только в служебной обстановке. Ни один человек ему руки не подал, — в широком смысле слова. Вот какая жизнь. Это мученичество такое же, как быть расстрелянным. А потом, когда он восстал и стал говорить проповеди, где обличал безбожие, ему запретили говорить проповеди, его закрыли от верующих. Умирая, он мне оставил записку: “Я всю жизнь хотел служить Церкви, и меня все оставили. За что, за что?” Это письмо у меня есть. Вот один человек, один пример.
Второй пример совсем другого рода. Когда мы ездили на съезды Всемирного Совета Церквей, переводчиков почти не бывало, и я почти все время служил переводчиком Владыке Никодиму. Вы знаете, что говорили о Никодиме: что он сомнительный, такой-сякой-эдакий… Однажды он меня зовет: “Вот, с меня требуют интервью; я письменно ответил на вопросы. Прочти и скажи, что ты об этом думаешь”. Я прочел, и в одном из ответов было четыре противоречия в трех строчках. Я ему говорю: “Скажут — дурь”. — “Это совершенно ясно, очевидно?” — “Да, совершенно очевидное идиотство”. — “Отлично! Все же понимают, что я не дурак, значит, поймут, что это неправда…” Мы этого не понимаем, потому что никогда не жили в таких условиях, кроме тех из нас, кто был под немецкой оккупацией или под советской оккупацией, но ни один англичанин не поймет, они не знают, что это такое.
Другой пример: одного русского епископа, который теперь очень высоко стоит, тогда он был совсем молодым человеком. На одном съезде обсуждался вопрос о телевидении, радио, прессе, и докладчик говорил, что все эти средства массовой информации — средства пропаганды в руках меньшинства, которыми оно разрушает большинство. Этот епископ встал и сказал: “Не понимаю вашего разговора! Это, может быть, верно в ваших капиталистических странах, но у нас, в социалистическом мире, радио и телевидение выражают убеждения народа”. И вся зала, какие-нибудь человек шестьсот, расхохотались. Он сел. Я повернулся к нему, говорю: “Зачем ты эту глупость сказал?” Он ответил: “Ты не понимаешь? В этом зале наверное есть какой-нибудь шпион, который доложит, что я единственный встал в защиту нашего строя, а сказал я это так, что это даже не обсуждали, а смехом сняли вопрос”… Мы этого тоже не понимаем. Мы в этой обстановке не были, ее не знаем, и судить об этих людях, как то делают некоторые — нет, нельзя. И не потому, что я их лично знаю, и уважаю, и люблю как людей, — нельзя объективно.
Вот, Владыко, я вас перебил…
Епископ Анатолий: Нет, Владыко, наоборот, вы очень важное сейчас сказали, тем более мне очень ценно и важно ваше мнение о митрополите Николае, потому что я с ним был как-то духовно близок. Я присутствовал, когда он служил свою последнюю службу в Троице-Сергиевой лавре, куда его привезли тоже тайно, никто не был оповещен. Это все было в период его опалы, и он очень сильно это переживал. Он даже не имел возможности встречаться с патриархом, никто его не посещал, то есть возможность общения с ним была полностью отрезана для всех, даже тех, кто его близко знал и любил. Об этой службе я могу только передать впечатление внешнее и внутреннее. Трапезный храм был переполнен, и он стоял и рыдал; знаете, он стоял, молился, он чувствовал, что это его последнее богослужение на этой земле. У меня даже сохранилась фотография, его кто-то сфотографировал за этим богослужением. Во время евхаристического канона особенно по его лицу просто текли слезы, он не мог спокойно говорить. Когда он произносил: “Примите, ядите…”, это были слова-рыдания; он чувствовал: вот уже встреча с вечностью, перед которой он стоит.
Беседа третья Митрополит Сурожский Антоний