Камо грядеши

Броди переодетый ночью по городу, посещай вместе с твоим философом молитвенные дома христиан. Все, что пробуждает надежду и убивает время, я готов одобрить. Но ради дружбы нашей прошу тебя об одном: я слышал, что Урс, раб Лигии, это человек силы необычайной, и я прошу тебя нанять Кротона, тогда вы можете втроем ходить куда вам заблагорассудится. Это будет безопасней и разумней. Христиане, раз к ним принадлежат Помпония Грецина и Лигия, вероятно, не такие злодеи, какими их все считают, однако при похищении Лигии они показали, что, когда речь идет о какой-нибудь овечке из их стада, они шутить не любят. Если тебе случится увидеть Лигию, я знаю, ты не сможешь себя сдержать и захочешь тотчас ее увести, а как ты это сделаешь с помощью одного Хилона? Кротон же с этим справится, хотя бы ее охранял десяток таких лигийцев, как этот Урс. Не позволяй Хилону обирать тебя, но на Кротона денег не жалей. Это, пожалуй, лучший из всех советов, какие я могу тебе дать.

О маленькой Августе и о том, что она умерла от чар, здесь уже перестали говорить. Порой вспоминает о ней Поппея, но мысли императора поглощены теперь другим; к тому же, если верно, что божественная Августа опять в положении, так и у нее воспоминание о том ребенке исчезнет бесследно. Вот уже недели две как мы в Неаполисе, вернее, в Байях. Будь ты способен чем-либо интересоваться, слухи о нашей жизни здесь наверняка дошли бы до твоих ушей — я думаю, весь Рим только об этом и толкует. Мы прямо поехали в Байи, и там на нас сразу обрушились воспоминания о матери и угрызения совести. Но знаешь ли, до чего уже дошел Агенобарб? Даже убийство матери — это лишь тема для его стихов и предлог для разыгрывания шутовских трагических сцен. Прежде он испытывал угрызения лишь потому, что он трус. Теперь же, когда он убедился, что мир остался в его власти и что ни один бог не отомстил ему, он только притворяется терзающимся, чтобы возбуждать сочувствие к своей судьбе. Иногда он вскакивает ночью с постели, уверяя, что его преследуют Фурии, будит нас, озирается, становится в позы актера, играющего роль Ореста[223] — и притом дрянного актера, — декламирует греческие стихи и примечает, восхищаемся ли мы. А мы, конечно же, восхищаемся! И вместо того чтобы ему сказать: «Пошел спать, шут!», мы тоже настраиваемся на трагедийный лад и защищаем великого актера от Фурий. Клянусь Кастором! До тебя, во всяком случае, должно было дойти, что он уже выступал публично в Неаполисе. Собрали всех голодранцев греков из Неаполиса и ближних городов, от их дыхания арена наполнилась препротивными запахами чеснока и пота, и я благодарил богов, что сижу не в первых рядах с августианами, а нахожусь вместе с Агенобарбом за сценой. И поверишь ли, он трусил! В самом деле трусил! Он брал мою руку, прикладывал ее к своему сердцу, которое действительно билось учащенно. Он тяжело дышал и, когда надо было выходить, побледнел, как пергамент, и на лбу проступила испарина. А он ведь знал, что во всех рядах сидят преторианцы, что у них наготове палки, которыми при надобности они будут подогревать восторг публики. Но надобности не было. Ни одна стая обезьян из окрестностей Карфагена не сумела бы так выть, как выла эта голытьба. Уверяю тебя, запах чеснока был слышен и на сцене. А Нерон кланялся, прижимал руки к сердцу, посылал воздушные поцелуи и плакал. Потом прибежал за сцену, где мы стояли и ждали, и как пьяный завопил: «Чего стоят все триумфы в сравнении с этим моим триумфом!» А голытьба там еще выла и рукоплескала, зная, что хлопками этими добывает себе милости, подарки, угощенья, лотерейные тессеры и новые потехи с императором-шутом. Я даже не дивлюсь их рукоплесканиям — ведь такого прежде не видывали. А он ежеминутно повторял: «Вот что значит греки! Вот что значит греки!» И, кажется мне, его ненависть к Риму с тех пор еще усилилась. Разумеется, в Рим были посланы гонцы с сообщением о триумфе, и в ближайшие дни мы ждем благодарений сената. Сразу же после первого выступления Нерона произошел необычный случай — театр внезапно обрушился, но случилось это, когда люди уже вышли. Я был на месте происшествия и не видел, чтобы из развалин извлекли хоть один труп. Многие — даже среди греков — усматривают тут гнев богов за унижение достоинства императора, он же, напротив, утверждает, что это знак милости богов, несомненно опекающих и его пенье, и тех, кто его слушает. Посему во всех храмах идут молебствия и торжественные благодарения, и это еще больше укрепляет в нем желание отправиться в Ахайю. Правда, несколько дней тому назад он мне говорил, что тревожится, как отнесется к этому римский народ, не взбунтуется ли из любви к нему, но также из опасения, что из-за долгого отсутствия императора могут прекратиться раздачи хлеба и устройство зрелищ.

А пока мы едем в Беневент[224] любоваться сапожничьей роскошью, которой там будет щеголять Ватиний, а оттуда, под покровительством божественных братьев Елены[225], — в Грецию. Что до меня, я заметил одну странность: среди безумных сам становишься безумным и, более того, начинаешь находить в безумии некую прелесть. Греция и путешествие с тысячью кифар, триумфальная процессия Вакха среди увенчанных миртом, виноградными лозами и жимолостью нимф и вакханок, колесницы с запряженными в них тиграми, цветы, тирсы, венки, возгласы «эвоэ!» музыка, поэзия и рукоплещущая Эллада — все это прекрасно, но мы лелеем еще более дерзкие планы. Нам хотелось бы создать некую сказочную восточную империю, царство пальм, солнца и поэзии, где действительность превратится в дивный сон, а жизнь будет сплошным наслажденьем. Нам хотелось бы забыть о Риме и перенести центр вселенной в края между Грецией, Азией и Египтом, жить жизнью не людей, но богов, не ведать серых будней, плавать в водах Архипелага на золотых галерах под сенью пурпурных парусов, быть Аполлоном, Осирисом, Ваалом[226] в одном лице, купаться в алых лучах зари, в золотых лучах солнца, в серебряных лучах луны, повелевать, петь, грезить… И веришь ли, я, у которого еще сохранилось ума на сестерций и трезвости на асс, даю себя увлечь этим фантазиям, да, даю себя увлечь, ибо, хотя они несбыточны, в них, по крайней мере, есть величие и необычность. Подобная сказочная империя была бы все же чем-то, что когда-нибудь, через многие века, показалось бы людям чудесным сновиденьем. Если Венера порой не принимает облика какой-нибудь Лигии или хотя бы моей рабыни Эвники и если искусство не украшает жизнь, то сама по себе она бессмысленна и частенько скалится нам обезьяньей мордой. Но Меднобородому не осуществить своих замыслов уж потому, что в этом сказочном царстве поэзии и восточной неги не должно быть места предательству, подлости и смерти, а в нем под личиною поэта прячется бездарный комедиант, тупой возница и пошлый тиран. Вот мы тем временем и губим людей, которые нам почему-то мешают. Бедный Торкват Силан уже обратился в тень, несколько дней тому он вскрыл себе вены. Леканий и Лициний[227] со страхом вступают в консульские должности, старику Тразее не избежать смерти, так как он смеет быть честным. Тигеллин все не может добиться приказа, чтобы я вскрыл себе вены. Я еще необходим не только как арбитр изящества, но как человек, без чьего совета и вкуса поездка в Ахайю может оказаться неудачной. Все же я часто подумываю о том, что рано или поздно этим должно кончиться, и знаешь, что меня беспокоит? Мне хотелось бы, чтобы Меднобородому не досталась моя мурринская чаша[228], которую ты видел и восхищался ею. Если в час моей кончины ты будешь подле меня, я отдам ее тебе, а если будешь далеко, я ее разобью. А покамест у нас еще впереди сапожничий Беневент, олимпийская Греция и фатум, который каждому назначает путь неведомый и непредсказуемый. Будь здоров и найми Кротона, не то у тебя во второй раз отберут Лигию. Хилонида, когда он тебе уже будет не нужен, пришли мне, где бы я ни находился. Может быть, я сделаю его вторым Ватинием, и консулы и сенаторы еще будут трепетать перед ним, как трепещут они перед сим рыцарем Дратвой. До этого зрелища стоило бы дожить. Как найдешь Лигию, дай мне знать, чтобы я принес за вас в жертву пару лебедей и пару голубей в здешнем круглом храме Венеры. Как-то во сне я видел Лигию у тебя на коленях, она искала твоих поцелуев. Постарайся, чтобы сон оказался вещим. Да не будет на твоем небе облаков, а коль появятся, пусть у них будут цвет и запах роз. Будь здоров и прощай!»

Глава XIX

Едва Виниций успел дочитать письмо, как в библиотеку бесшумно проскользнул никем не приглашенный Хилон, — у слуг был приказ впускать его в любой час дня и ночи.

— Да будет столь же милостива к тебе мать великодушного твоего предка Энея[229], — молвил грек, — сколь милостив ко мне был божественный сын Майи[230].

— Что это значит? — спросил Виниций, резко вставая из-за стола, за которым сидел.

Хилон же, гордо подняв голову, только произнес:

— Эврика!

Молодой патриций был так поражен, что долго не мог слова вымолвить.

— Ты видел ее? — спросил он наконец.

— Я видел Урса, господин, и говорил с ним.

— И ты знаешь, где они скрываются?

— Нет, господин. Другой человек просто из самолюбия дал бы понять лигийцу, что угадал, кто он; другой постарался бы выведать у него, где он живет, — ну и получил бы либо удар кулаком, после которого ему стали бы безразличны все земные дела, либо возбудил бы недоверие великана, и тогда, возможно, они в эту же ночь стали бы искать для девушки другое убежище. Мне довольно знать, что Урс работает возле Торговой пристани у мельника, которого зовут Демас, как твоего вольноотпущенника, а довольно мне этого потому, что теперь любой надежный твой слуга может утром пойти следом за ним и высмотреть их убежище. Я только принес тебе, господин, уверенность, что если Урс здесь, то и божественная Лигия находится в Риме, и еще сообщаю вторую весть: нынче ночью она почти наверняка будет в Остриане.