Камо грядеши

Но ему это было безразлично. Он помнил, что тот же народ любил и Британника, которого Нерон отравил, и Агриппину, которую Нерон приказал убить, и Октавию, которую задушили на Пандатерии[97], предварительно вскрыв ей вены в жарко натопленной бане, и Рубеллия Плавта[98], которого изгнали, и Тразею, которому каждое утро могло принести смертный приговор. Любовь народа можно было скорее считать зловещим признаком, а скептик Петроний был суеверен. Толпу он презирал вдвойне: как аристократ и как эстет. Люди, от которых воняло жареными бобами, заложенными за пазуху, всегда охрипшие и потные от игры в мору[99] на уличных перекрестках и в перистилях, недостойны были в его глазах называться людьми.

Итак, не отвечая ни на рукоплескания, ни на воздушные поцелуи, посылаемые со всех сторон, он рассказывал Марку о деле Педания, насмехаясь над изменчивостью уличного сброда, который на следующий день после бурного возмущения аплодировал Нерону, ехавшему в храм Юпитера Статора[100]. Перед книжной лавкой Авирна Петроний велел остановиться — выйдя из носилок, он купил красивую рукопись и вручил ее Виницию.

— Это тебе подарок, — сказал он.

— Благодарю, — ответил Виниций. И, взглянув на название, спросил: — «Сатирикон»? Что-то новое. Чье произведение?

— Мое. Но я не желаю подвергнуться ни участи Руфина[101], чью историю я собирался тебе рассказать, ни участи Вейентона, — поэтому никто об этом не знает, и ты никому не проговорись.

— Ты сказал, что не пишешь стихов, — заметил Виниций, заглядывая в середину рукописи, — а тут, как я вижу, проза густо ими усеяна.

— Когда будешь читать, обрати внимание на пир Тримальхиона[102]. Что ж до стихов, они мне опротивели с того времени, как Нерон стал писать эпическую поэму. Ты знаешь, Вителлий, чтобы облегчить себе желудок, пользуется палочками из слоновой кости, засовывая их себе в глотку, другие применяют перья фламинго, смоченные в оливковом масле или в отваре чабреца, — я же читаю стихи Нерона, и действие их мгновенное. Потом я могу хвалить их — коль не с чистой совестью, то с чистым желудком.

Сказав это, он опять остановил носилки у лавки ювелира Идомена и, договорись насчет гемм, велел нести себя прямо к Авлу.

— По дороге расскажу тебе историю Руфина как пример того, к чему приводит авторское тщеславие, — сказал он.

Но Петроний не успел приступить к рассказу, как они свернули на улицу Патрициев и вскоре оказались у дома Авла. Молодой мускулистый привратник открыл им дверь в остий — первую прихожую, — над дверью висела клетка с сорокой, верещавшей гостям приветствие «Salve»[103].

Проходя из этой первой прихожей в атрий, Виниций сказал:

— Ты заметил, что привратник здесь без цепи?

— Странный дом, — вполголоса ответил Петроний. — Наверно, тебе известно, что Помпонию Грецину[104] подозревали в приверженности восточному суеверию, состоящему в почитании какого-то Хрестоса. Удружила ей, говорят, Криспинилла[105], которая не может простить Помпонии, что ей хватило одного мужа на всю жизнь. Унивира!..[106] Да в Риме легче найти миску рыжиков из Норика![107] Ее судили домашним судом.

— Ты прав, дом странный. Немного погодя расскажу тебе, что я тут слышал и видел.