Камо грядеши

— От всей души хотела бы и вернусь, если на то будет воля божья.

— Вот я и говорю тебе: возвращайся, а я поклянусь моими ларами, что посягать на тебя больше не буду.

Лигия на минуту задумалась, потом ответила:

— Нет, я не могу подвергать опасности своих близких. Император питает неприязнь к роду Плавтиев. Если бы я вернулась, — а ты ведь знаешь, что рабы разносят любую новость по всему Риму, — о моем возвращении стало бы известно в городе, и Нерон, без сомнения, узнал бы о нем от своих рабов. Он тогда покарал бы Авла и его семью или, в лучшем случае, снова бы отнял меня у них.

— Да, — нахмурясь, согласился Виниций, — это вполне возможно. Он сделает это хотя бы ради того, чтобы показать, что его воля должна исполняться неукоснительно. Он, правда, как будто забыл о тебе или не желает об этом думать, полагая, что тут задет не он, а я. Но, быть может, он… отняв тебя у Авла… отдал бы мне, а я тебя возвратил бы Помпонии.

— Неужели, Виниций, ты хотел бы опять увидеть меня на Палатине? — с грустью спросила Лигия.

— О нет, — ответил он, стискивая зубы. — Ты права. Я говорил как глупец! Нет!

И вдруг перед ним как бы разверзлась бездонная пропасть. Да, он был патрицием, был военным трибуном, был человеком влиятельным, но над всеми сильными того мира, к которому он принадлежал, стоял помешанный, чьи прихоти и гнев невозможно было предвидеть. Не считаться с ним, не бояться его могли лишь такие люди, как христиане, для кого весь этот мир, его разлуки, страдания и сама смерть были ничто. Все прочие не могли не дрожать перед ним. Весь ужас времени, в котором они жили, явился Виницию в чудовищной своей беспредельности. Да, он не мог отдать Лигию семье Авла из опасения, как бы изверг не вспомнил о ней и не обрушил на нее свой гнев; и по той же причине, если бы он теперь взял ее себе в жены, он мог погубить и ее, и себя, и семью Авла. Довольно минуты дурного настроения — и всем им конец. Впервые в жизни Виниций почувствовал, что либо мир должен измениться, переродиться, либо жизнь вообще станет невозможной. Понял он и то, что еще недавно было от него скрыто, — что в такие времена быть счастливыми могут одни лишь христиане.

Но главное, ему стало очень горько от сознания, что он сам так беспросветно запутал свою жизнь и жизнь Лигии и что из этого положения, вероятно, нет выхода.

— А знаешь, ты счастливее меня! — заговорил он, весь во власти своих горестных мыслей. — В бедности, в жалкой комнатушке, среди простых людей, у тебя есть твоя вера и твой Христос, а у меня есть только ты, и когда я тебя лишился, я был подобен нищему, у которого нет ни крова над головой, ни хлеба. Ты мне дороже всего мира. Я искал тебя, потому что не мог без тебя жить. Мне постыли пиры, я потерял сон. Если бы не надежда найти тебя, я бросился бы на меч. Но смерть меня страшит — ведь тогда я не смогу видеть тебя. Я говорю чистую правду, да, я не смогу жить без тебя и до сих пор жил лишь надеждой, что тебя найду и увижу. Помнишь наши беседы в доме Авла? Однажды ты начертила на песке рыбу, и я не понимал, что это означает. А помнишь, как мы играли в мяч? Уже тогда я любил тебя больше жизни, но ведь и ты начинала догадываться, что я тебя люблю… Подошел к нам Авл, стал пугать Либитиной и прервал наш разговор. Помпония сказала Петронию на прощанье, что бог един, всемогущ и всеблаг, но нам и в голову не приходило, что ваш бог — Христос. Пусть он даст мне тебя, и я полюблю его, хотя он представляется мне богом рабов, чужеземцев и бедняков. Ты вот сидишь рядом со мною, а думаешь только о нем. Думай обо мне, не то я его возненавижу. Для меня одна ты — божество. Да будут благословенны твои отец и мать и твоя земля, что тебя породили. Я хотел бы пасть тебе в ноги и молиться тебе, поклоняться тебе, приносить тебе жертвы, мольбы — о трижды божественная! Нет, ты не знаешь, ты не можешь знать, как я тебя люблю…

Он провел рукою по побледневшему лбу и закрыл глаза. Его натура никогда не знала удержу ни в гневе, ни в любви. Он говорил с жаром, как человек, уже не владеющий собою и не желающий думать о сдержанности ни в речах, ни в чувствах. Но говорил он искренне, от чистого сердца. Было видно, что скопившиеся в его груди страдание, восторг, страсть и преклонение вырвались наконец на волю неудержимым потоком слов. Лигии его речи показались кощунственными, но сердце у нее так отчаянно билось, точно хотело разорвать стеснявшую грудь тунику. Она не могла совладать с жалостью к Виницию и к его страданиям. Ее волновало почтение, с каким он к ней обращался. Она чувствовала, что ее безгранично любят, обожествляют, что этот могучий, опасный человек теперь принадлежит ей душою и телом, как раб, и сознание его покорности и своей власти над ним наполняло ее счастьем. В памяти мгновенно возникало прошлое. Он снова был для нее тем великолепным и прекрасным, как языческий бог, Виницием, который в доме Авла говорил ей о любви, как бы пробуждая от сна ее тогда еще полудетское сердце; был тем, чьи поцелуи она еще чувствовала на своих губах и из чьих объятий вырвал ее на Палатине Урс, словно из огня унес. Но теперь, глядя на мужественное лицо, исполненное восторга и страдания, на бледный его лоб и умоляющие глаза, на этого раненого, сраженного любовью, пылкого, преклоняющегося перед нею и покорного ей юношу, она увидела его таким, каким хотела бы видеть тогда, прежде, и какого могла бы тогда полюбить всею душой, — и он был ей дороже, чем когда-либо.

Внезапно она поняла, что может прийти минута, когда его любовь, как вихрь, захватит ее и унесет, и тут она испытала то же чувство, какое было у него: будто она стоит на краю пропасти. И для этого покинула она дом Авла? Для этого спасалась бегством? Для этого так долго пряталась в бедных кварталах города? И кто он, этот Виниций? Августиан, солдат и придворный Нерона! Ведь он был участником разврата и безумств императора, что было видно по тому пиру, которого Лигия не могла забыть; ведь он вместе с прочими ходил в храмы и приносил жертвы нечистым божествам, в которых, может, и не верил, но отдавал им установленную обычаем дань. Ведь он преследовал ее, чтобы сделать своею рабой и любовницей, увести в страшный мир роскоши, наслаждения, злодейств и бесчинств, вопиющих о гневе и мести господних. Правда, ей казалось, он изменился, но вот давеча он сам сказал, что, если она будет думать о Христе больше, чем о нем, то он готов Христа возненавидеть. Одна мысль о какой-либо иной любви, чем любовь к Христу, думала Лигия, — это уже грех против него и против его учения, а когда она заметила, что где-то в глубине ее души могут пробудиться другие чувства и желания, ей стало тревожно за свое будущее и свое сердце.

В эту минуту ее душевного смятения вошел в комнату Главк — он хотел осмотреть больного, проверить, как заживают раны. Лицо Виниция вмиг помрачнело от досады и гнева. Он сердился, что прервали его разговор с Лигией, и, когда Главк начал задавать ему вопросы, отвечал чуть ли не с презрением. Правда, он быстро успокоился, но если у Лигии была какая-то надежда, что услышанное в Остриане могло повлиять на его неукротимый нрав, то надежда эта должна была исчезнуть. Он изменился только по отношению к ней, но в груди его по-прежнему билось жестокое, себялюбивое, истинно римское, а стало быть, волчье сердце, неспособное не только к восприятию кроткого христианского учения, но даже к благодарности.

Лигия вышла из комнаты, удрученная печалью и тревогой. Прежде она в молитвах приносила Христу сердце спокойное и чистое, как слеза. Теперь ее покой был нарушен. Ядовитый червь проник в сердечко цветка и копошился там. Даже сон — хотя она провела две бессонные ночи — не принес умиротворения. Ей снилось, что в Остриане Нерон со свитой августианов, вакханок, корибантов и гладиаторов давит украшенной розами колесницей толпы христиан, а Виниций хватает ее в объятья, втаскивает на колесницу и, прижимая к груди, шепчет: «Идем к нам!»