Mysticism or spirituality? Heresies against Christianity.

Или смертная казнь совсем не имеет никакого смысла, или она имеет смысл нечестивый» [326].

Ответ на вопрос: «Можно ли казнить человека?» – кроется в ответе на вопрос: «Богоподобен ли человек, и какому Богу подобен он?» Если Бог – Иисус Христос соединил в себе две природы: Божественную и человеческую, то и человеческая природа подверглась обожествлению – ее нельзя просто истребить, как истребляет человек все, принадлежащее тленной природе. Если же в Иисусе Христе была только Божественная природа, то человеческая так и осталась по существу тленной, и не преображенной – ее можно уничтожить, как все тленное, ибо оно все равно принадлежит смерти.

В эсхатологическом натурализме «иосифлян» можно усмотреть возврат к языческому паническому ужасу, в котором отсутствовала любовь, побеждающая страх. Это был антихристианский возврат к прошлому во время кризисной поляризации религиозного сознания. Хилиастические упования «жидовствующих» – это также натуралистическая реакция поляризованного сознания, но со смещением к будущему. То же самое произошло на Западе в эпоху Возрождения, только с той разницей, что на Западе победившая тенденция имела тяготение к будущему. Этим объясняется рождение и распространение на Западе социалистических утопий. Когда тяготение к прошлому в России закончилось катастрофой, то на место этой антихристианской (языческой) крайности выступает другая крайность – стремление к «светлому будущему». На этих примерах очень хорошо видно, как действует антихристианский дух: создавая ложное напряжение сил между своими же собственными полюсами, он отвлекает импульс духовного делания от провиденциального направления истории, и это дает ему возможность спаразитировать на этом импульсе.

Христос-Логос есть главный свидетель и выразитель личностного начала. Личностное усилие, в этом смысле, есть усилие по воплощению Христа – оно всегда связано с молитвенным дерзновением, с логосным началом. Пренебрежение к логосному деланию (молитве, слежению за помыслами, богословскому размышлению) приводит к психологизму: к религиозному субъективизму, в котором собственные переживания принимаются за откровения; или к религиозной пассивности, к обрядово-каноническому формализму. Пренебрежение словом, приводит человека в состояние прелести, которое святые отцы называли мечтательностью, впадением в образы, в «состояние неразумных животных», подчеркивая тем самым явный психологизм: душевный характер этих состояний.

Бытующее мнение о том, что вера не требует никакого осмысления глубоко ложно, оно и распространяется людьми, бегущими от личной ответственности за все происходящее. Но тот, кто берет на себя ответственность, хочет знать: за что ему придется отвечать? При этом обычно приводят пример простонародной веры, без «высокоумия». Но народ-то у нас как раз любит философствовать: вопросы о Боге, о смысле жизни, о назначении человека больше всего волнуют простых людей. Ссылаясь на народ, чаще всего имеют в виду не живую народную веру, а мертвую веру равнодушных к истине людей [327]. Но такая вера неизбежно перерождается в суеверие или превращается в безверие. История это подтвердила. Протоиерей Георгий Флоровский писал по этому поводу: «Старый бытовой, простонародный стиль Православия кончился и его нельзя восстановить. Простая баба сейчас есть миф, она стала нигилисткой и атеисткой. Верующим же стал философ и человек культуры».

«Нестяжатели» были богословами в истинном смысле этого слова – они творчески развивали наследие Византийских отцов, занимались глубинным осмыслением духовных проблем своего времени. «Стяжатели», по существу, не были богословами, их труды были посвящены внешним проблемам уставно-канонической жизни, социально-административным аспектам монастырской жизни. Они оказались бесплодными в духовном смысле, потому что подменили личностное, творческое делание исполнением устава и предписаний. В богословии это приводило их, с одной стороны, – к психологическому субъективизму (к материализации собственных аффектов), к книжному начетничеству (к сомнительному пользованию наследием святых отцов), которое служило оправданием неизжитых страстей; с другой стороны, – к богословской пассивности, к повторению, к консервации идей («святые отцы дали ответы на все вопросы»).

«Иосифлянство» и его

богословские тенденции

Эти тенденции отчетливо разделились при расколе – начетническая, психологическая тенденция легко приняла схоластический дух западного богословия. Схоластика и начетничество очень близки по духу. «Тема раскола, – пишет Флоровский, – не “старый обряд”, но Царствие… Раскол есть вспышка социально-политического неприятия и противодействия, есть социальное движение – но именно из религиозного самочувствия… Мечта раскола была о здешнем Граде, о граде земном, – теократическая утопия, теократический хилиазм. И хотелось верить, что мечта уже сбылась, и “Царствие” осуществилось под видом Московского государства» [328]. Социальная тема объединяет казалось бы необъединимое. Здесь в теме царства всегда сходятся враждующие между собою духи, потому что тема царства, – это тема прихода антихриста. Старообрядцы вышли из истории, но в конечном итоге они приняли именно то, против чего так активно выступали, ведь первая буржуазия в России имели старообрядческие корни. Хотя и начиналось все с такого радикализма, который предполагал отвержение и испорченного в конец мира, и продавшейся антихристу Церкви. «Магистраль раскола, утверждает прот. Георгий Флоровский, – только в беспоповстве… Слезы вменяются вместо причастия» [329]. Но такой радикализм приводит, по его мнению, к совершенно противоположным результатам. «Здесь новая антиномия раскола, – рассуждает он, – когда благодать взята, все зависит от человека, от подвига воздержания. Эсхатологический испуг, апокалиптическая мнительность вдруг оборачивается своего рода гуманизмом, самоуверенностью, практическим пелагианством» [330]. Это, пожалуй, очень яркий пример того, как в поляризации меняются знаки, как незаметно вражда превращается в притяжение и отождествление.

Старообрядцы наследуют консервативную, уставноканоническую тенденцию. Но в разделенных группировках снова началась поляризация – и это сразу же нашло отражение и в богословии: снова появились две тенденции: психологическая тенденция превратилась постепенно в морализм; консервативная, – в археологию, в музейную работу по собиранию антикварных ценностей – в лжеисторизм.

Характерно, что и противоположная богословская тенденция «жидовствующих» претерпевает внутреннюю поляризацию – в ней намечаются два направления: созерцательный мистицизм и социальный активизм. О. Георгий Флоровский, характеризуя русское богословие, писал о том, что в нем «сталкиваются и расходятся два направления историзм и морализм». Это не совсем верно, так как был еще, хотя и в зачатке, патристический персонализм. Правда, о. Георгий историзм понимает очень широко, он включал сюда и персонализм. Однако при таком широком понимании историзма есть соблазн смешения персонализма с лжеисторизмом. Но, говоря о двух направлениях в богословии, о. Георгий прав по существу рассматриваемого вопроса, потому что в основном это было богословие крайностей и выражалось оно как морализм и лжеисторизм. Персонализм, в силу субъективных условий медленного созревания и в силу победы иосифлянства, был лишь в стадии зарождения. Хотя богословское осмысление наследия святых отцов такими отцами нового времени, как Паисий Величковский, святитель Феофан Затворник и святитель Игнатий (Брянчанинов) было уже полнокровным восстановлением этой традиции [331].

Таким образом, «иосифлянство» подготовило в богословии почву для этих двух богословских тенденций. Но исток этих тенденций видится в арианстве. Морализм начинается с арианского «подобосущия». В самом деле, если брат твой не единосущен тебе (через Христа), а только подобосущен, то только тогда возможно устанавливать моральные нормы и отстаивать права, здесь уже скрыто присутствует индивидуализм. Точно также и равнодушие к насущным проблемам современности в лжеисторизме имеет истоком соблазн «подобосущия». Если Сын Божий не воплотился, то и нам следует развоплотиться – выйти из истории. Неверие в воплощенного Бога приводит и к неверию в человека – и тогда становится возможным истребление человека человеком [332].