Пасха Красная

Раб страстей — раб людей, а о. Василий был настолько чужд человекоугодия и желания нравиться, что многие оптинцы открыли для себя этого молчаливого батюшку, увы, лишь перед его кончиной. Отец Василий был иеромонахом всего два с половиной года. И к начинающему батюшке ходили сперва на исповедь в основном приезжие, да и то по принципу: ко всем батюшкам длинная очередь, а к о. Василию почти никого. “Да что вы к о. Василию не ходите?” — удивлялись отцы Оптиной. “Я боюсь его”,- отвечали люди постарше. А подростки говорили между собой: “Нет, к “монументу” не пойду”. Был грех, о. Василия за глаза называли “монументом”, ибо он был монументален от природы. Рост под два метра, могучие плечи. И когда он часами недвижимо стоял у аналоя, то издали казалось, что стоит монумент. На исповеди никогда не садился, не замечая предложенного стула, и выстаивал Великим постом на ногах по 18 часов в сутки. Говорил исповедникам мало — чаще молча выслушивал исповедь. Иных это смущало: “Да слышит ли он, что ему говоришь?”. А посмертно узнали из его дневника — он не только слышал каждое слово исповедника, но вопиял о каждом великим воплем любви: “Это я, Господи, согрешаю, меня прости!..” Говорят, о. Василий записывал имена тех, кого исповедовал или крестил, и полагал за них потом в келье земные поклоны.

Рассказывает монахиня Варвара:

“Бывало, о. Василий не скажет ни слова на исповеди, а отходишь от него с такой легкостью, будто мешки поснимали с плеч. У меня тогда не было духовного отца, и я хотела попроситься к о. Василию, но смущало одно, что молодой больно. Молодой-молодой, думаю, а душу человека как понимает! Так и стояла до Пасхи, все приглядываясь к нему”.

Перед Пасхой на исповедь к о. Василию стояла уже толпа людей. Они стояли в потрясении — вот он, тот долгожданный духовный отец, которого искала душа. Многие собирались проситься к нему в духовные чада. Не успели. “Я считал о. Василия снобом, но только до первой исповеди”, - рассказывает москвич В., бывший студент. А история его такая. В институте он попал в компанию тех “раскованных” интеллектуалов, где никто не считал себя наркоманом, но все они “раскованно” летели в бездну. Однажды В. понял — еще шаг и конец. Он продал тогда квартиру в Москве, взял землю близ Оптиной и начал строить дом и сажать сад. Словом, было два года той удивительной жизни, о которой он рассказал потом в интервью по телевидению: как он девять лет был в аду и, наконец, увидел свет. А после интервью последовал срыв. “Я возгордился тогда, — вспоминает В., - Я бросил, Я смог, Я-Я-Я!” Теперь, к его ужасу, начался новый круг ада…

Из рассказа В.:

“На исповедь к о. Василию я пошел от безвыходности. Ко многим ходил, но устал уже слушать: “Как — опять? Но ведь ты обещал!” Я был мерзок себе. Подошел к аналою и молчу. А что говорить, когда в душе одна тьма? Батюшка молчит, и я молчу. Сколько так продолжалось, не помню, но вдруг меня накрыла такая волна любви, что будто прорвало изнутри, и я говорил, говорил без утайки. Впервые в жизни я мог раскрыться до конца, вытаскивая из себя то грязное и подленькое, в чем стыдился признаться даже себе. Тут мне не было стыдно — я чувствовал такое сострадание о. Василия, будто у нас с ним одна боль на двоих. После этого я стал ходить на исповедь к о. Василию порой по 2–3 раза на дню. Я буквально “пасся” у его аналоя, и как только накатывало искушение, я просился на исповедь: “Батюшка, у меня опять!..” Отец Василий тут же брал меня на исповедь, и после исповеди было легко. “Батюшка, — говорю однажды, — я уже, наверно, надоел вам. Так часто хожу!” — “Сколько надо, столько и ходи, — ответил о. Василий. — Десять раз надо — десять раз приходи”. А когда о. Василия убили… Простите, но боль и поныне такая, что не могу я о том говорить”

История В. завершилась тем, что он ушел потом в Н-ский монастырь.

* * *

Иеродиакону Серафиму запомнилось, как инок Трофим сказал однажды: “Чем больше освобождаешься от страстей, тем меньше интерес к материальному”. А один местный житель вспоминает, как перед Пасхой он рассказывал Трофиму, что готовится к новоселью и перевозит вещи в новый дом. “А у меня теперь настроение такое, — сказал инок, — что все бы вынес из кельи”.

Перед Пасхой, как уже говорилось, инок Ферапонт раздает свои вещи. Точно так же поступает и о. Василий, правда, с оговоркой — раздавать ему было особо нечего. Когда после смерти сына Анна Михайловна впервые увидела его келью, она опешила при виде этой монашеской нищеты — вместо кровати доски с подстилкой из войлока, вместо стула чурбак у печки, а на щелястом полу пред аналоем старая телогрейка, на которой по ночам о. Василий клал земные поклоны, стараясь не беспокоить соседей. Дом был ветхий, с хорошей слышимостью, и сосед отца Василия через стенку монах Амвросий уже привык слышать ночью эти постоянные звуки земных поклонов, засыпая и просыпаясь под них. “Как? — растерялась мать. — Он же сам мне писал: “Как я люблю мою келью!” А чего, не пойму, тут любить?” Это была келья аскета, где не было ничего лишнего. И все-таки кое-что было — у о. Василия был подсвечник. Этот подсвечник и сорок свечей он передал со знакомыми в Москву в подарок рабе Божией Ирине. А еще он переслал с попутчиками в Петербург сорок свечей и крест десятилетнему мальчику Мише. По поводу сорока свечей позже возникли толкования, дескать, сорок свечей — это сорокоуст, а, стало быть, о. Василий “предвидел” и дал “намек”. Истолковать, конечно, можно что угодно, а только в характере о. Василия не было того двоемыслия, когда лишь уклончиво “намекают”, не решаясь на “да” или “нет”. Но была у него вот какая особенность: если гость в его келье брал себе к чаю, положим, две конфеты, он тут же давал ему третью со словами: “Во всем должна быть полнота”. Иначе говоря, у него была потребность в непрестанном памятований о Боге даже в образах земных вещей. А число три возводит мысль к Пресвятой Троице. А сорок — это та полнота, что вмещает в себя сорок лет исхода из египетского плена и сорок дней поста Спасителя в пустыне. Словом, это было осмысленное житие аскета, где все одухотворяла мысль о Творце.