«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Бог есть или ум, или другая совершеннейшая сущность, постигаемая напряжениями единого ума. Богу известно, совер­шенно ли постижим Он для горних умов; но не ясно пости­гается нами, над которыми распростерто облако грубой плоти— этот неприязненный покров. Столько знаем мы о Боге, но больше узнаем в последствии.

Поелику же начатки слова воздали мы Богу; то посмотрим теперь, каково и то, что от Бога.

Две здесь крайности, и две противоположные природы. Одна близка к Богу и досточестна: ее именуют словесною и исполненною ума; наименование же это производится от Слова; и таков, сколько известно, чин существ предстоящих к Богу, верховных и второстепенных Ангелов, который выше всего чувственного и телесного, и первый озаряется начальственною Троицею. Другая природа весьма далека от Бога и Слова; ее называют бессловесною; потому что лишена слова, и скрывающегося в звуке, и изрекаемого. Но Бог-Слово, как совершеннейший Художник, разлучив сии природы, и премудро сопрягая тварь, созидает и меня—живое существо, сложенное из обеих природ, сочетав во едино и слово и бессловесное, то есть, невидимую душу, в кото­рой ношу я образ всевышнего Бога, и видимое (τόηνον) тело. Таково смешение этой досточестной твари, которую можно назвать новым миром, в мире малом—миром великим! И как Сам Он преисполнен света и добра, то и мне даровал несколько добра; восхотел же, чтоб оно было моим делом. А для сего по­казал мне тогда же границы той и другой жизни, и определил их словом, придал в помощь твари закон, поставил меня самопроизвольным делателем добра, чтобы борьбою и подвигом приобрел я венец; потому что для меня это лучшее, чем жить свободным от ограничений.

Таков закон в устройстве моего состава. Но он непрестанно возмущается многочисленными переворотами здешней жизни, порываемый туда и сюда, окруженный предметами, то зло­вредными, то благотворными, которыми он бедный разжигается и искушается, как золото на очистительных углях. А плоды посеянного нами будут собраны в последствии, на праведном суде Божием; там готовы точила — принять в себя плодоношение жизни.

И посему-то, кто соблюдает закон, чтит частицу Божества, какую имеет в себе, во всяком деле, слове и движении сколько можно более, чист от всего попираемого, и не оскверняется ничем преходящим, а напротив того самую персть влечет с собою к небу; тот в награду за труды (подлинно, самое великое и премудрое таинство!) станет богом, и хотя богом по усыновлению, однако же исполненным высшего света, начатки которого пожинал он в некоторой мере еще здесь.

А кто, преклонившись к худшему в своем союзе и сочетании, оказавшись сообщником дольнего, рабом плоти и другом скоротечного, оскорбляет жизнью своею Божественное благород­ство; для того, сколько бы ни был он благоуспешен в непостоянном, гордясь ничтожными сновидениями и тенями, обогащаясь, роскошествуя, превозносясь чинами, увы!—для того тяжки тамошние бичи, где первое из бедствий—быть отринутым от Бога.

И ты, слыша это и уверившись в сказанном, шествуй правым путем, оставь же путь недобрый, если только послушаешься искреннего советника (а я знаю, что лучше тебе послушаться), и примешь мое слово. Доброму советнику, как говорят древние, должно вооружиться тремя доспехами: опытностью, дружбою и смелостью; а у меня, как найдешь, нет недостатка ни в чем этом. Опытность простер я до такой степени, какая прилична человеку, который долго трудился, не мало времени беседовал с писаниями мудрых и с письменами богодухновенных учений— этим сладким источником, доступным только для целомудренных, в котором иное исчерпал я едва не до глубины. А что касается до сказанного мною во-вторых, то есть, до благорасположения; в этом есть самое сильное удостоверение; ибо тебе, любезнейший, желаю того же, что прежде присоветовал себе, когда стеклись вместе и размышления и опасности бурного моря, соединившего меня с Богом; так как страх нередко бывает началом спасения. Опытов же смелости лучше не видеть тебе ни от меня, ни от людей, для тебя сторонних. Да ты и не увидишь их, если послушаешься моих слов; потому что будешь достоин похвал, а неукоризн. А по всему этому предай себя мне, предай, говорю, а я передам тебя Богу, предавшийся Которому сам будет в приобретении; потому что сам Бог делается достоянием предающегося Ему. Достигнешь же истины, рассуждая так.

И у Еллинов есть мудрецы, впрочем, не мудрые. Ибо можно ли назвать мудрыми тех, которые не познали высочайшего есте­ства—

Другие, ниспав еще глубже, стали поклоняться гнусным животным. Иные же в тенях демонов и в баснях нашли защитников своим страстям, воздвигли памятники, до­стойные своего безумия, и капища—произведения вещества и рук человеческих. Кто ж будет столь не мудр, чтобы признать их мудрыми?

Впрочем, если угодно, они были и мудры. Найдешь, что они были несогласны и далеки один от другого в иных учениях, а именно: в понятиях об умосозерцаемом и видимом, о Божием промысле, об идеях, о судьбе, о бесконечном веществе, об устройстве тал, о душе, об уме, об обманчивости чувств. От сего произошли Стоики,—эти надутые лица, Академии, хитросплетенья Нирронистов, недоумения и остановки над словами пу­стыми и произвольно составленными. Но не согласные в этом, все они равно и единодушно хвалят доброе, и ничего не ставят выше добродетели; хотя приобретается она множеством усилий, бесчисленными трудами и продолжительным временем. Упомяну для примера о некоторых, чтобы ты и отсюда мог научиться добро­детели, и с терний, как говорят, собирая розы, и у неверных учась совершенству.

Кто не слыхал о синопском псе (Диогене)? Он (не говорю о других его делах) вел такую дешевую и умеренную жизнь (и в этом сам себе был законодателем, а не Божий хранил закон, и не какими-нибудь водился надеждами), что имел у себя одну собственность—палку, и домом служила ему под открытым небом катающаяся среди города бочка, укрывавшая его от нападения ветров; и ее предпочитал он златоверхим чертогам. Пищу же составляло для него то, что без труда можно было взять и не готовя. Подобно и Кратесу, преодолев в себе привязанность к деньгам, и все свои владенья, как способствующие пороку и плотоугодию, оставив в запустении, взошел на ступени жертвенника, и поелику служение любостяжательности признавал рабством, как бы среди Олимпии, громогласно произнес сии удивительные и всеми повторяемые слова: „Кратес дает свободу Фивянину Кратесу". О нем же (впрочем никото­рые приписывают сие другому философу подобного образа мыслей) рассказывают, что во время плавания, когда свирепела буря, а корабль обременен был грузом, охотно побросал он в глубину свое имущество, сказав притом сии достопамятные слова: „Благодарю тебя, случай, наставник мой в совершенстве; как удобно сокращаюсь я до плаща"! Один уступил имение свое родным; а другой, превзойдя и это, как нечто человеческое, и в один кусок золота обратив все, что у него было, пускается в море, и там отдает глубине это обольщение тщеславия, рассуждая, что других не должно ссужать тем, что не хорошо для себя. Я хвалю и за сие. Один из старинных псов (Циников), пришедши к царю, просил у него пищи, или действительно имея в ней нужду, или желая испытать царя; и когда царь, или в знак че­сти, или тоже для испытанья, охотно велел дать ему талант золота, он не отрекся взять, но получив, тут же в глазах давшего, на весь талант купил один хлеб, и сказал: „вот в чем имел я нужду, а не в гордости, которой не укусишь!" Это почти сходно и с моими законами, которые окрыляют меня по­дражать жизни и природе птиц, довольствуясь однодневною и не сеянною пищею, и вместе с лилиями, пышно облеченными красо­тою, обещают мне покров из безыскусственных тканей, если буду устремлять взор к единому великому Богу.

Но если мне должно точнее испытать дела сих мудрецов, чтобы рассказы мои не оказались напрасными; то скажу, что сии чтители нестяжательности и жизни свободной, отрешенной от всех уз, во-первых, неверными путями стремились к совершенству. В них больше было хвастовства, нежели любви к добру; а иначе для чего были бы нужны алтари и провозглашения? Во-вторых, они отказывались от чревоугодия, потому что избе­гали не пресыщения богатством, а забот и трудов приобретать его; между тем иногда и скудость обращали в повод к сластолюбию. Это доказывают ячменные хлебы, брошенные ради пирога с кунжутами, и стихи из трагедии, особливо один сказанный при сем весьма кстати: „чужестранец, уступи место господам". То же доказывает и цикорий—пища бедных, обильный дар зе­мли, скрывающийся из среды сладостей. Но у нас сделанное на показ—даже и не в числе добродетелей; у нас первое правило, чтобы левая рука не знала ясно движений правой.

Если воздержание свидетельствует о божественной жизни; прекрасен Клеанфов колодезь, прекрасна Сократова скудная жизнь. Но как и гнусно многое! Например эти Хармиды и по­кров из плащей, под которым сей доблестный муж (подлинно это божественно!) беседовал с юношами; потому что одни кра­сивые даровиты! Никто не уловляй добродетели чрез плотскую любовь—да погибнут такая рассужденья! Не сходятся пределы Мидян и Лидян. Похвалит ли кто поступок Алкмеона? Один из первых между знаменитыми Афинянами, отличный и родом и могуществом, столько предался он жадности к деньгам, сколько надлежало бы ему быть выше этой страсти. Крез много раз принимал его у себя радушно; и однажды показывая ему все свои золотые сокровища, и как владетель их, гордясь своим счастьем, велел взять себе золотой пыли, сколько может захва­тить. Тогда Алкмеон (подивись его неумеренности!) наполнил золотом и пазуху и рот, даже волосы покрыв золотою пылью, вышел к Лидянам достойным смеха богачем. А что такое Платон, этот мудрейший из людей! Что такое Аристипп, ра­зумею этого пресладкого Аристиппа. Что этот, как думаю, обво­рожительный Спевзипп? Один вел жизнь неудачного торгаша, и для прибыли переносил морские труды, возя масло. Может быть, за это не назовешь еще его ненасытным, но припишешь иное и бедности. Но Платону пресмыкаться у царских столов—где тут ученость и честные труды? Не стану говорить о том, как продавали его с торга, и не сбыли бы с рук, если бы не нашелся один Ливиянин, который оказался лучше Платоновой Еллады, и за малую цену купил себе славу и ученость Платонову. А у этого Киринейца много было открытости; однако же к свободе примешивал он сластолюбие и вредил добродетели горьким своим учением. Умащенный благовоньями, задушал ими своих сопиршественников; а любезностью нрава и говорливостью пользовался он как средством к получение подарков. Так мудрый Архелай, не знаю для чего и за что подарил ему однажды женскую одежду. Платон не принял такого подарка, сказав на этот слу­чай стих из Еврипида: „мне не надеть на себя женской одежды". Но Аристипп, как скоро подарок принесен быль к нему и достался в его руки, с охотой берет его и сказанный Платоном стих остроумно отражает другим стихом, произнеся: „целомудренная и на вакханалиях не утратит своего целомудрия". Этот же самый Архелай, как рассказывают, когда Софоклу хо­телось получить от него какую-то вещь, отдал ее мудрейшему Еврипиду, и при этом сказал: „ты мне кажешься достойным того, чтоб у меня просить; а Еврипид достоин получить",—чем и дал разуметь, сколько превосходен нрав благородный.

А чтоб утверж­даться не на древних только примерах, не умолчу и о добродетелях Римлян. Фабриций, одержав над Пирром победу в битве (а это был один из вождей весьма знаменитых), еще более восторжествовал над ним в следующем. Поелику на­дежда Пирра рушилась; то он пытался подкупить римского воена­чальника несколькими талантами золота. Фабриций не принял золота; однако же заключил перемирие. Когда же Пирр, как оказывают, во время дружеского с ним разговора, показал ему во всем вооружении одного самого огромного и великорослого слона; Фабриций, который дотоле не знал даже слонов и по виду, не испугался явившегося нечаянно слоновьего хобота, но спокойно сказал: „меня не пленило золото, не возьмет и зверь". Сего до­вольно; и то превзошло бы меру, что мог бы еще сказать иной презритель любостяжания.