Проповеди и беседы
Помнится, шел отец Афанасий по дороге, по улице парижской, встретился нищий; ему давать было нечего. Остановил прохожего, на ломанном французском языке говорит: “Разве ты не видишь, что он голоден? Дай ему денег!”. Тот посмотрел и дал. А сам он пошел дальше, не евши... И так шла жизнь.
Удивительного смирения был человек. Вспоминается одно собранье; кто-то его ругал, злословил, обзывал оскорбительными словами; он сидел, даже головы не повернул. А выходя, он мне говорит: “Какой это дивный человек! И сколько у него должно быть подлинной любви, чтобы он мог с такой беззастенчивостью и прямотой говорить мне правду в лицо”. И не смутился — только смирился.
Говорить о его внутренней жизни, я думаю, невозможно; он о ней никогда ничего не открывал; говорил он вообще мало; разговаривал — да; но не “изрекал” ничего. Только можно было у него научиться радости и сиянию веры и громадной глубине любви, просто глядя ему в лицо. Есть рассказ из жизни египетской пустыни ранних веков; пришли трое к старцу; двое спрашивали о духовной жизни; третий сидел и молчал. “Что же ты меня ни о чем не спросишь?” — сказал старец. — “С меня довольно смотреть на тебя”. Это можно было сказать и о нем; что он говорил — было просто, незатейливо, а кем он был — было иногда до страшности глубоко и как-то непостижимо просто, той простотой, которая принадлежит Богу и вещам подлинно духовным; простота, которая была как хрусталь — чистая, незатемненная, прозрачная, сияющая. Простота, которая сказывалась и в простоте отношения к жизни.
Вспоминается первая исповедь у него. Я тогда был настроен подвижнически, сурово, пуритански. После исповеди я ожидал от монаха, подвижника, сурового наставления, суровых требований... И вот он обратился ко мне с вопросом: “Ты же знаешь, чтó Христос сказал бы на твою исповедь; что надо поступить так и этак”. — “Да”. — “Так вот, теперь стань перед Богом и по совести Ему скажи, что ты готов и что ты способен из того, что надо было бы сделать — сделать на самом деле”. Разочарование... А потом изумление о том, какое это свободное, достойное отношение к Богу...
И та же свобода сказывалась и в другом. Было время, когда я старался молиться много, долго; он меня как-то призвал: “Много молишься?” — “Да”. — “С радостью молишься?” — “Да”. — “А если обстоятельства помешают тебе молиться — нехорошо на душе?” — “Нехорошо”. — “Так вот ты и знай, что на Бога ты еще не научился надеяться; а надеешься ты только на свою молитву да на свой подвиг. И вот тебе мой сказ: конец всему этому моленью; вечером и утром — пять поклонов со словами: Молитвами любящих меня, Господи, помилуй мя. И ни слова сверх того. Только когда так помолишься и ляжешь в постель — поставь себе вопрос: на чьи молитвы ты надеешься? Сколько есть людей вокруг тебя, которые тебя любят, которые о тебе молятся — и предайся их любви. Подумай о Боге: как Он нас любит — и предайся Его любви. А на себя не надейся”.
Свобода; освобожденье от всего того, что кажется нам подпоркой для нашей внутренней жизни и так часто является сужением внутреннего, превращением внутреннего во внешнее.
И потом годы прошли… Прошли годы, и в какой-то день я получил от него записку: “Теперь я могу умереть: я знаю, что такое тайна созерцательного молчания”. И через неделю умер. Умирал долго, медленно; казалось, что постепенно созревает и когда будет готов — войдет в вечную жизнь — так оно и было. В какой-то момент тем трем-четырем из нас, которые при нем были вдруг стало ясно: он дошел до полной меры своего роста, остается только умереть — и он лежал мертвый.
Вот жизнь, облик человека нашего времени, никому сейчас почти неизвестного, забытого многими и не понятого еще большим количеством людей. Это не святой, это человек, русский священник и русский монах, который сумел быть до конца свободным, который сумел забыть себя так, чтобы во всех обстоятельствах жизни не потерять радость. Ту радость, которой он сумел так полюбить Христа и людей, что всю свою жизнь он посвятил одновременно, безразлично, без разбора и Богу и людям, и сумел в голоде революционного времени, в преследованиях, в обездоленности ранних лет эмиграции, в сутолоке и заботе о бесчисленных людях, заполнявших тогда храмы с горем, с тревогой, войти в такую глубину молитвенного молчания, что он из этой глубины молчанья перешел в вечную жизнь...
Беседа на приходском великопостном говении, 1975 (часть 1) Митрополит Сурожский Антоний
БЕСЕДА НА ПРИХОДСКОМ ВЕЛИКОПОСТНОМ ГОВЕНИИ
И вот перед нами стоит вопрос: почему Христос в субботний день всегда, всегда, как бы в нарушение древнего законодательства, совершает Свои дела милосердия? И почему всегда эти дела милосердия являются чудом исцеления телесного и, вместе с этим, чудом духовного возрождения человека? Фарисеи спрашивали Его: Неужели ты не можешь выбрать другого дня? Они обращались к народу: Неужели вам нужно приходить именно в субботний день исцеляться — неужели нет шести дней в неделю, когда Бог заповедал творить дела, перед тем как Он почил в седьмой день?. Неужели Христос только потому совершает Свои дела милосердия, проявляет Божественную власть прощать грехи, Божественную силу делать человека цельным до конца, в душе, в теле, во всем, в субботний день, для того только, чтобы вызвать недоумение? Неужели для того, чтобы смутить души честных, добросовестных людей, преданных закону, долг которых в том, чтобы этот закон хранить, соблюдать? Неужели, когда ставится на весы вопрос об их гневе, об их душевном смущении, о вопросе, который они настойчиво ставят себе, и Ему, и другим: Неужто Ты пришел нарушить закон против милосердия жалости? — неужели перевес берет просто жалость и как бы ни во что не вменяется смущение, гнев, боль, оскорбление религиозного чувства? В чем же тут дело?