Пути христианской жизни

Все уходит, остается только одно, в конечном итоге: живое сердце, которое никто не может сделать мертвым, кроме нас самих; если мы его закроем, окаменим — да, оно будет лежать камнем у нас в груди. Но если мы его откроем, если в течение всей своей жизни с готовностью будем принимать всякую радость и каждое страдание, каждую скорбь, каждую боль, только не заглохло бы наше сердце, только бы оно не окаменело; если мы не будем бояться пережить боль и страдание до конца, если ни в какое мгновение мы не закричим: “Нет! Довольно!”... а скажем: “Господи, да будет воля Твоя...” — тогда наше сердце будет вспахано, станет глубоким, бездонным и чутким; и став чутким, оно станет любить безоговорочно. И тогда, по мере того как эта чуткость сердца будет расти, будет расти в нас и изумление перед Богом и жизнью и благодарность за все без остатка. Книга Откровения говорит нам о том, что в конце времен мученики встанут из гробов и воскликнут в один голос: Господи, Ты был прав во всех путях Твоих!..Не напрасно лилась наша кровь, не напрасно терзалось наше сердце, не напрасно рвали нашу плоть, не напрасно мы вошли во тьму; в сердце этой тьмы — свет Христов; Ты был прав, Господи; за все благодарим!..

Вот этого никто не может отнять ни у кого; и когда Серафим Саровский говорит: важно, что в начале и что в конце жизни, — мне думается, он об этом говорит. Ребенок в начале его невинности, нетронутости — как ясная заря, как ранняя весна. А затем годы, порой тяжелые годы испытания, когда предается пробе вся жизнь, все, что внутри человека. И в конце, если человек сумел жить не напрасно, не безумно, он остается только с тем, с чем он родился: со своей беспомощностью, своей доверчивостью, своей любовью, своей благодарностью. Таковых Царство Небесное — тех, кто стал, как дети. Но этому надо учиться изо дня в день, само это не случается. Когда человек прожил безумно, бессмысленно, когда он закрывал свое сердце, отталкивал своего ближнего, не подпускал к себе Бога, когда он замуровал себя в защищенность — стены не падут сами собой, сердце не растает без подвига и без предельного сокрушающего страдания; благодарность не родиться из горького нутра. Надо в течение всей своей жизни учится тому, что Христос хотел этим сказать, что на опыте испытал и словом выразил Серафим Саровский: итог жизни — благодарность. Единственное конечное содержание жизни — любовь; все остальное пройдет. И не только в том смысле, который всем ясен: тело ветшает, силы уходят, ум слабеет, чувства притупляются, способности гаснут... А в том, что если у нас нет любви, то у нас нет ни понимания людей, ни понимания Бога, ни понимания жизни. Объективное, холодное понимание ума — не понимание: жизнь, поступки, людей, их строй можно разложить умом на составные части, но понять нельзя... Есть какое-то страшное, жуткое понимание у ненависти, страшная зрячесть у ненавидящего; но эта зрячесть не показывает тому, кто всматривается в другого, в Бога, в события злым взором ненависти, ни путей Божиих, ни образа Божия в человеке. Ненависть показывает карикатуру, изуродованность; она — ложь и клевета. Только любовь позволяет видеть — бесстрастно, прозрачно, видеть, приобщаясь через любовь к тайне того, что Бог нам показывает. В конечном итоге на земле путь — вера, надежда, на земле содержание жизни — постепенное рождение, возрождение потускневшей, поколебавшейся любви, и последнее ее содержание — любовь. И на пути все время, всё время — благодарение: благодарение за крест — и за избавление; благодарение и за оставленность — и за поддержку; благодарение за жизнь — и за смерть; за скорбь — и за радость. Не тусклое, скучное приятие горького и ликующее, радостное приятие светлого, нет! А вдумчивое, благоговейное благодарение: Дивен еси, Господи, во всех путях Твоих... Да, Твои пути — не мои пути, но дивны Твои пути, Господи... Да, они — тьма, они — тайна; но они — пути жизни.

Этому учатся через то, что отцы Церкви называли страхом Божиим: это не боязнь перед Богом, не испуганность, а трепетное стояние пред Тем, Кто так велик, так свят, так непостижим, что, в конечном итоге, единственный к Нему подход — это трепетное доверие; единственное отношение, которое с Ним можно создать — это ликующая, трепетная, застенчивая радость о том, что на Него можно положиться — и все будет. Я могу не только верить и довериться, — я могу это сделать с радостью, пусть робкой, которую мы называем надеждой; и когда опыт нам показал, что можно, на самом деле можно довериться Богу, на самом деле можно в самой сердцевине тьмы робкой радостью ожидать света, тогда рождается ласковая любовь и благодарность. Страх Божий — это то чувство, которое мы находим в святых, трепет перед Его величием, перед Его святыней, перед Его красотой, трепет перед Его любовью: как возможно, что Бог меня может любить!? Господи, какое это чудо! как может Он меня любить! И если Он меня любит — ни за что, по любви, что я могу сделать, чтобы выразить свою благодарность за это, свое умиление перед этим? Что воздам Господеви о всех яже воздаде ми?.. Что я могу сделать, чем Ему выразить свои чувства о том, что Он сделал для меня?.. Чашу спасения прииму, имя Господне призову; хвалу воздам Ему во дворех Его, — говорит псалом. Сверх всех даров приму еще больший и только буду петь свою благодарность и свою любовь.

Страх Божий несовместим с любовью, если о страхе думать как об испуге или о боязни; но тот страх, который святые называют сыновним: как бы не огорчить, как бы не обмануть, как бы не разочаровать любимого — рождается от нарастающего опыта, от нарастающего знания Живого Бога — и людей, потому что это неотрывно связано: нельзя любить Бога и ненавидеть людей... Так возлюбил Бог мир, что Сына Своего Единородного дал для спасения каждого.

Подумайте над этим, а потом соберемся на общую исповедь, помолимся вместе. Мы грешим каждый врозь, как бы одиноко; но мы грешим друг против друга, а не только перед Богом. И все вместе мы грешим тем, что не являемся в этом мире истинным телом Христовым, и люди, взглянув на наше общество, не видят в нас Божественной любви, не находят среди нас спасения. Поэтому мы должны каяться и врозь, и вместе. Но сначала помолчим, не будем друг другу мешать готовиться к исповеди. И будем радоваться, что Господь нас собрал. Потому что действительно Бог нас собрал Своей любовью, дал нам хотя бы малый зачаток взаимной любви, взаимного доверия, желания стать Христовыми. Будем это беречь, и пусть милость Божия будет с нами.

О монашестве Митрополит Сурожский Антоний

О МОНАШЕСТВЕ

Я приступаю к беседе о монашестве с большим внутренним трепетом, потому что, перечитывая службу пострига, с такой мучительной ясностью вижу, что после пятидесяти лет я еще не приступил к тому, что обещал когда-то, принимая монашество. Поэтому я буду говорить о том, что представляет собой монашество, помня, что человек от слов своих оправдается и от слов своих осудится — и не только от слов, но и от жизни; помня, что знание только прибавляет нам ответственности и вновь и вновь требует от нас исправления, покаяния, вступления заново в ту жизнь, которую мы когда-то увидели перед собой и которую большей частью осуществить не сумели.

Говорить о монашестве в отрыве от размышления о браке невозможно. Я вскоре объясню, почему так, но это очень важно помнить, потому что иначе монашество представляется в Церкви как путь особенный и каким-то образом оторванный от самой сущности Церкви, будто он — не один из аспектов церковности, а исключение. Что это не так — легко себе представить, если задуматься над тем, как монашество зародилось, с чего оно началось.

Пока Церковь была гонимой, монашества в ней не было. Все верующие стояли перед угрозой пыток, смерти, мученичества. Если мы вспомним, что слово, которое мы переводим “мученичество”, на греческом языке значит “свидетельство” (которое может проявляться и в слове, и в красоте жизни, но и в готовности эту жизнь отдать во свидетельство Христу), то легко понять, что когда прекратились гонения, перед Церковью стал вопрос о том, как идти героическим царским путем. Это стало особенно трудно тогда, когда Церковь не только перестала быть гонимой, но была принята Византийской империей, когда христианство стало верой императора и, значит, его окружения, которое следовало его примеру, не всегда следуя его обращению. В тот момент в Церковь влились толпы людей, которые слегка или даже с какой-то глубиной уверовали во Христа, но во время гонений в Церковь не вступали; те, которые были готовы войти в Церковь тогда, когда она стала “образом жизни”, но не путем на Голгофу. Это исторически верно. Отец Георгий Флоровский говорил, что когда прекратилось мученичество, началось монашество: люди героического духа, которые не могли примириться с разжиженным, ослабленным христианством, стали уходить — не от мира, не от гонителей, не от язычников, а именно от христианской общины, которая одебелела и перестала быть телом Христовым, распятым ради спасения мира, как, в ответ на мой вопрос, определил Церковь патриарх Алексий (Симанский; † 1970. – Ред.) Они уходили в пустыню для того, чтобы бороться со всем злом, какое видели в себе, они шли на противоборство с бесовской силой, с человеческой немощью, они шли в пустыню для того, чтобы остаться лицом к лицу с собой и в себе побеждать зло, — не только ради себя самих, но ради всего мира, потому что зло, побежденное в одном человеке, уже уменьшено в масштабе всей вселенной. Так же как если человек зажжет хоть маленькую свечку во тьме вселенной, та становится чуть менее темной. Хотя, может быть, никто этого не замечает, эти лучи хоть малого света пронизывают ее до предела.

И вот, люди уходили в пустыню, стояли перед Богом, углублялись в видение себя самих; и одновременно через молитву, через внутренний подвиг, через постоянное предстояние Живому Богу они познавали все глубже и глубже своего Творца, своего Бога, своего Спасителя. И познавая Его, видя в Нем беспредельную красоту, совершенную, истинную правду, свет немерцающий, они по контрасту видели себя и смирялись — не потому что своими человеческими глазами видели себя во грехе, а потому что, стоя перед лицом Бога, созерцая Его красоту, они познавали свое недостоинство, и поклоняясь Богу, они одновременно научались предельному смирению.