«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Кому неизвестно буйство жителей Илиополя и сумасбродство жителей Газы, которым он удивлялся и отдавал честь за то, что хорошо понимали, в чем являет он свое величие? — и неистовство жителей Арефузы, которые раньше были неизвестны, а с этого времени стали очень известными? Ибо людям доставляют громкое имя не одни благодетельные, но и злые дела, когда они не находят себе одобрения даже у порочных.

О жителях Газы (из многих их злодеяний должно рассказать хоть об одном, которое могло привести в ужас и безбожников) говорят, что они непорочных дев, проводивших мирную жизнь, и которых едва ли когда касался мужской взор, вывели на улицу и обнажили, чтобы прежде надругаться над ними таким образом, потом рассекли и раздробили на части, и (как мне постигнуть долготерпение Твое, Христе, в то время!) одни злобно терзали собственными зубами, как достойные почитатели бесов, пожирали сырую печень и после такой снеди принимались за обыкновенную пишу; другие трепещущие еще внутренности дев посыпав свиным кормом и выпустив самых свирепых свиней, как бы для того открыли такое зрелище, чтобы видеть, как будет пожираема и терзаема плоть с ячменем - эта смешанная снедь, дотоле невиданная и неслыханная. И виновник этих дел стоил того, чтобы такой снедью кормить только своих демонов; как и хорошо напитал их своей кровью из раны, полученной близ сердца; хотя не понимают этого люди жалкие, по крайнему нечестию неспособные даже рассуждать.

Кто же так удален от обитаемых нами стран, чтобы не знал и не предупредил рассказом вспоминающего о чудном Марке и жителях Арефузы? При славном Констанции, по данной тогда христианам власти, он разрушил одно демонское жилище и многих от языческого заблуждения обратил на путь спасения, своей не менее светоносной жизнью, как и силой слова. За это жители Арефузы, особенно те из них, которые были привержены к почитанию демонов, давно уже негодовали на него. А как скоро дела христиан поколебались, язычество же начало подниматься, Марк не избежал господствующей силы времени. Народ хотя на время и удерживает свое негодование, однако же как огонь, кроющийся в горючем веществе, или как поток, удерживаемый силой, если только представится случай, обыкновенно воспламеняется и уничтожает преграды. Марк, видя против себя движение народа, который не знает меры ни в замыслах, ни в угрозах, сначала решается бежать, не столько по малодушию, сколько следуя заповеди, которая повелевает бегать из города в город (Мф. 10. 23) и уклоняться от гонителей; потому что христиане, при всем своем мужестве и готовности к терпению, должны не только иметь в виду свою пользу, но и щадить гонителей, чтобы, насколько возможно, не увеличить чем-либо опасности, в какой находятся враги их. Когда же Марк узнал, что многих за него влекут и гонят, а многие из-за лютости гонителей подвергаются опасности, не захотел для своего спасения равнодушно смотреть на бедствия других. Поэтому принимает другое решение, самое лучшее и любомудрое: возвращается и добровольно выдает себя народу — делать с ним что хотят, и с твердостью выступает против трудных обстоятельств. Каких здесь не было ужасов? Каких не придумано жестокостей? Каждый прибавлял что-нибудь свое к довершению зла; не постыдились (не говоря о чем другом) любомудрия мужа; оно еще более раздражало их; потому что возвращение Марка почитали более презрением к себе, нежели его мужеством в перенесении опасностей. Веден был посреди города старец — священник, добровольный страдалец, и по летам, а еще более по жизни, почтенный для всех, кроме гонителей и мучителей. Веден был людьми всякого возраста и состояния; тут были все без исключения, мужи и жены, юноши и старцы, люди, занимавшие городские должности и украшенные почестями; все силились превзойти друг друга наглостью против старца; все считали делом благочестия — нанести ему как можно более зла и победить престарелого подвижника, боровшегося с целым городом.

Облитого медом и отваром среди дня жалили его осы и пчелы, между тем солнце жгучим зноем палило и пекло плоть его, готовя из этого блаженного (не могу сказать, несчастного) тела для них самую горячую снедь. При этом, говорят (и это стоит, чтобы записать), старец, юный для подвигов (так как и среди лютых страданий не переставал он являть светлое лицо и услаждался самими муками), произнес достопамятное и достославное изречение: «Это — прекрасное предзнаменование, что я вижу себя на высоте, а их внизу, на земле». Так он намного возвышался духом над теми, которые его держали! Так далек был от скорби, что как будто присутствовал при страданиях другого, и не бедствием, а торжеством считал происходившее с ним. И кого бы не тронуло все это, кто имел хотя несколько милосердия и человеколюбия? Но этому препятствовали обстоятельства и неистовство царя, который требовал бесчеловечности и от черни, и от городов, и от начальников, хотя для многих, не знавших глубины его злобной хитрости, и представлялось это в ином виде. Вот какие мучения вытерпел мужественный старец! И за что? За то, что не хотел одной золотой монеты бросить истязателям, чем и доказал, что подвизался за благочестие. Ибо, пока арефузийцы, положив за разрушенный им храм слишком высокую цену, требовали, чтобы он или заплатил все деньги сполна, или вновь выстроил храм, до тех пор можно было еще думать, что он противится им более по невозможности исполнить требуемое, чем по искреннему благочестию.

Что означали такие поступки с Марком: снисходительность ли и кротость, или наглость и бесчеловечность, — пусть скажут нам удивляющиеся царю-философу; я думаю, что никто не затруднится дать справедливый и истинный ответ. Надобно еще прибавить, что Марк был один из тех, которые тайно увели и тем спасли этого нечестивца, тогда как весь род его подвергался опасности погибнуть, может быть, претерпел он достойно все эти муки, да еще и больших страданий был достоин за то одно, что, сам того не зная, сохранил такое зло для всей Вселенной. Говорят, что бывший тогда епарх (по религии язычник, а по нравам возвышавшийся над язычниками и уподоблявшийся лучшим мужам, славным в древности и ныне), который не мог равнодушно смотреть на муки и терпение этого мужа, смело сказал царю: не стыдно ли нам, царь, что все христиане побеждают нас, так что и одного старика, претерпевшего все мучения, мы не могли одолеть? И одолеть его — дело не великое, но быть им побежденными — не крайнее ли бедствие? Так, чего низшие начальники, по долгу, стыдились, тем гордился царь! Может ли быть что-нибудь бедственнее этого не столько для страдавших, сколько для действовавших? Таковы дела арефузийцев! Бесчеловечность Эхета и Фаларида маловажна в сравнении с их жестокостью, или лучше — с жестокостью того, по чьему побуждению и распоряжению это делалось; так как от семени происходят отпрыски, и от ветра — кораблекрушение.

Каковы же и как нестерпимы и другие дела его? Кто мне даст мастерство и язык Геродота и Фукидида, чтобы я мог передать будущим временам изображение всей злости этого человека и как бы на столпе начертать для потомства историю этого времени? Я умолчу об Оронте и о мертвецах, которых в ночное время, скрывая злодейства царя, река эта, переполненная трупами, тайно губила. Это слова поэта, которые приличнее можно отнести к Оронту. Не буду говорить и о тех тайных отдаленных частях дворца его, и о тех прудах, колодцах и рвах, которые наполнены были недобрыми сокровищами, то есть не только трупами отроков и дев, рассеченными при таинствах для вызывания душ, для гаданий и беззаконных жертвоприношений, но и телами пострадавших за благочестие. Не станем, если угодно, обвинять его в этом, так как и сам он стыдился этого и тем показывал хотя некоторую умеренность. Это видно из того, что он старался скрыть эти беззакония, как мерзость, которой не должно обнаружить. А что наших кесарийцев, этих великодушных и пламенных ревнителей благочестия, он так гнал и позорил,.— за это может быть нет нужды и порицать его: ибо он доведен был до этого мщения справедливым, как ему казалось, негодованием на них за храм богини счастья, потерпевшей несчастье во время счастливое. Надобно же сколько-нибудь уступить и неправде, когда она уже взяла над ним такую силу! Но кто не знает следующего события? Когда в одной области чернь неистовствовала против христиан и, умертвивши многих из них, грозила сделать еще более, областной начальник, желая держаться середины между требованиями законов и духом времени (так как и духу времени служить считал себя обязанным и имел некоторое уважение к законам), многих из язычников подверг наказанию. Что ж вышло? На него донесли; вдруг, с великим бесчестием, схватили его и представили царю, и он предан был суду за то, что наказал язычников, хотя ссылался на законы, по которым судить было ему поручено; едва не приговорен был к смерти; наконец, царь явил ему свое человеколюбие, то есть осудил его на изгнание. И при этом какое услышали удивительное и человеколюбивое изречение! «Что за важное дело, — сказал правосудный, не преследующий христиан судья, — если одна рука языческая умертвила десять галилеян?» Не явная ли это жестокость?

Не указ ли это о гонении, более ясный и ужасный, чем те, которые изданы всенародно? В самом деле, какое различие в том, объявить ли указом гонение христианам, или изъявлять свое удовольствие гонителям их и некоторую справедливость относительно христиан вменять в тяжкое преступление. Воля царя есть неписаный закон, огражденный силой власти и более сильный, чем написанные указы, не подкрепляемые властью.

Нет, говорят почитатели дел его, выдумывающие нам нового бога, кроткого и человеколюбивого, он не предписывал всенародно указами гнать христиан и заставлять их терпеть все, что гонителям будет угодно, и тем думают доказать, что он не был гонителем. Но никто еще не называл гидру кроткой за то, что она вместо одной головы, если верить басне, имеет девять, или Патарской химеру — за то, что у нее три головы, не похожие одна на другую, отчего она кажется еще страшнее; или адского цербера — кротким за то, что у него три же головы, похожие одна на другую; или морское чудовище Сциллу за то, что вокруг нее шесть отвратительных голов, и хотя, как говорят, верхняя половина ее показывала нечто благообразное, кроткое и не неприятное для глаз (ибо Сцилла была девица, имевшая нечто сродное с нами); но ниже были головы собачьи, звериные, не имевшие ничего благовидного, губившие множество кораблей и столь же опасные, как и головы противолежащей Харибды.

Впрочем ему не скрыть себя, хотя бы вертелся он на все стороны, хотя бы по своей хитрости принимал всевозможные виды, и надев, как говорят, шлем Аида или владея перстнем Гигеса и поворачивая его к себе печатью, мог делаться невидимым. Напротив, чем более старается он бежать и скрыться, тем более оказывается перед судом истины и перед сведущими судьями таковых дел как виновный в таких поступках и делах, которых и сам не захочет защищать и называть справедливыми. Так легко обнаруживается лукавство! Так оно само себя поражает со всех сторон.

Но не подумайте, чтобы только уже сделанное им было столь низко и несообразно с благородством и достоинством царским, а что замышлял сделать, то было более человеколюбиво, более достойно царя. Нет! Хорошо бы еще было, если бы готовящиеся им дела не были гораздо бесчеловечнее тех, о которых сказано. Как при движении дракона, одни сгибы чешуи его уже поднялись, другие поднимаются, иные готовы к тому же, а некоторые, хотя до времени еще спокойны, но не могут не прийти в движение; или, если угодно, другое сравнение, как при ударе молнии одни части уже горят, а другие сначала чернеют, пока огонь, усилившись, и их не охватит; так и у него — одни злодейства уже совершались, а другие были предначертаны в его надеждах и в угрозах против нас, и эти предначертания были так нелепы и необыкновенны, что только ему могло прийти на ум — иметь такие намерения и захотеть привести их в действие, хотя и до него много было гонителей и врагов христиан. Ибо о чем не помышляли ни Диоклитиан, первый из лютейших гонителей христианства, ни преемник его Максимиан, превзошедший его в жестокости, ни последовавший за ними и злейший их гонитель Максимин, потерпевший за это ужасную казнь, гнусную язву телесную>, знаки которой изображены, как на позорных столбах, на его статуях, стоящих и сейчас в публичных местах, — то замышлял он, как пересказывают сообщники и свидетели тайных его дел, но удержан был Божиим человеколюбием и слезами христиан, которые обильно проливались многими как единственная защита против гонителя. Замыслы же его состояли в том, чтобы лишить христиан всех прав и запереть для них все собрания, все площади, все общественные празднества и даже сами судилища; ибо, по мнению, не должно пользоваться всем этим тому, кто не захочет возжигать фимиама на стоящих там жертвенниках и не заплатит так дорого за права столь общие. О законы, законодатели и цари! Как Творец, с одинаковым человеколюбием, для всех общим и нескудным, дает всем наслаждаться и красотой неба, и светом солнечным, и свежестью воздуха, так и вы всем свободным людям одинаковое и равное предоставляете право пользоваться покровительством законов. А он замышлял отнять у христиан это право, так чтобы они, претерпевая и насильственные притеснения и отнятие имущества, и всякую другую, важную или неважную, обиду, возбраненную законами, не могли получать законного удовлетворения в суде. Пусть гонят их с родной земли, пусть умерщвляют, пусть, если возможно, не дают им и свободно дохнуть! Страдавших все это, конечно, утверждало больше в ревности и дерзновении перед Богом, а действовавших — еще более приводило к беззакониям и бесчестию. И какое же, по-видимому, премудрое основание для этого приводил этот убийца и отступник, нарушитель законов и законодатель, или, скажу точнее — словами наших книг Священных, этот враг и мститель (Пс. 8. 3)? То, что в нашем законе предписано: не мстить, не судиться (Рим. 12.19.1 Кор. б, 1), не иметь вовсе стяжаний, не считать ничего собственностью (Мф.10.9-Деян. 4.32), но жить в другом мире и настоящее презирать как ничтожное (Флп. 3,20.2 Кор. 4,18), не воздавать злом за зло (Рим. 12.17), когда кто ударит нас по щеке, не жалеть ее, а подставить ударившему и другую, отдавать с себя не только верхнюю одежду, но и рубашку. Может быть, к этому присоединит он и то, что нам предписано молиться за обижающих, и желал всякого блага гонителям нашим (Мф. 5. 39,40,44). Как не знать в точности тому, кто некогда был чтецом слова Божия, удостоен был чести служения великому алтарю и начинал строить храмы в честь Мучеников? Но вот чему, во-первых, я удивляюсь в нем: как он столь тщательно занимался Св. Писанием, а не прочел, или намеренно не заметил, того изречения, что зло погибнет злой смертью (Мф. 21.41), злой, то есть всякий, кто отверг Бога, и, что еще хуже, кто гонит твердо хранящих исповедание веры и отягчает их такими бедствиями, каких сам достоин. Если он может доказать, что как нам должно быть совершенными (что он предписывает законом) и неуклонно держаться данных нам правил, так ему назначено, или, по воле богов его, за лучшее признано — быть самым злым человеком, и что из двух противоположных навыков, которые суть добродетель и порок, нам присуждена лучшая часть, а ему и подобным ему брошен худший жребий; то пусть он сознается в этом, и тогда за нами останется победа, что засвидетельствуют и сами враги и гонители наши.

Были времена и нашего могущества и вашего, и оно переходило попеременно то в те, то в другие руки: какие же напасти терпели вы от христиан, подобные тем, которые так часто терпят от вас христиан? Лишали ли мы вас каких-либо прав? Возбуждали ли против кого неистовую чернь? Вооружали ли против кого начальников, которые бы поступали строже, нежели чем им предписано? Подвергли ли кого опасности жизни? Отняли ли у кого власть и почести, принадлежавшие мужам отличным? Словом, нанесли ли кому такие обиды, на которые вы так часто отваживались или которыми угрожали нам? Без сомнения, сами вы того не скажете, вы, которые ставите нам в вину нашу кротость и человеколюбие.

Кроме того, ты, мудрейший и разумнейший из всех, ты, который принуждает христиан держаться на самой высокой добродетели, как не рассудишь того, что в нашем законе иное предписывается, как необходимое, так что не соблюдающие того подвергаются опасности, другое же требуется не необходимо, а предоставлено свободному желанию, так что соблюдающие его получают честь и награду, а не соблюдающие не навлекают на себя никакой опасности? Конечно, если бы все могли быть наилучшими людьми и достигнуть высочайшей степени добродетели — это было бы всего превосходнее и совершеннее. Но поскольку Божественное должно отличать от человеческого, и для одного — нет добра, которого бы оно не было причастно, а для другого — велико и то, если оно достигает средних степеней, то почему же ты хочешь предписывать законом то, что не всем свойственно, и считаешь достойными осуждения не соблюдающих этого? Как не всякий, не заслуживающий наказания, достоин уже и похвалы; так не всякий, не достойный похвалы, посему уже заслуживает и наказание. Надобно требовать должного совершенства, во не выступая за пределы свойственного нам любомудрия и сил человеческих.

Но я должен опять обратить мое слово к словесным наукам, я не могу не возвращаться часто к ним, надобно постараться защитить их по возможности. Много сделал богоотступник тяжких несправедливостей, за которые он достоин ненависти; но ежели в чем, то особенно, кажется, в этом он нарушал законы. Да разделят со мной мое негодование все любители словесности, занимающиеся ею, как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать. Ибо все прочее оставил я другим, желающим того, оставил богатство, знатность, славу, власть — словом, все, что кружится на земле и услаждает людей не более, чем сновидение. Одно только удерживаю за собой — искусство слова, и не порицаю себя за труды на суше и на море, которые доставили мне это богатство. О когда бы я и всякий мой друг могли владеть силой слова! Вот первое, что возлюбил я и люблю после первейшего, то есть Божественного, и тех надежд, которые выше всего видимого. Если же всякого гнетет своя ноша, как сказал Пиндар, то и я не могу не говорить о любимом предмете, и не знаю, может ли что быть справедливее, как словом воздать благодарность за искусство слова словесным наукам. Итак, скажи нам, легкомысленнейший и ненасытнейший из всех, откуда пришла тебе мысль запретить христианам учиться словесности? Это была не простая угроза, но уже закон. Откуда же вышло это и по какой причине? Какой красноречивый Гермес (как ты мог бы выразиться) вложил тебе это в мысли? Какие злохитрые Телхины и завистливые демоны? Если угодно, скажем и причину этого, именно после столь многих противозаконных и злых дел надлежало тебе, наконец, дойти и до этого, и тем явно напасть на самого себя, так что, где ты особенно думал действовать умно, там-то наиболее, сам того не замечая, опозорил себя и доказал свое безумие. Если же не так, то объясни, что значит это твое определение и какая причина побудила тебя ввести это новое постановление, касающееся словесных наук? И ежели ты скажешь что-нибудь справедливое, мы не будем обвинять тебя, а будем только жалеть о себе. Ибо мы научились как побеждать убеждениями разума, так и уступать над собой законную победу.

Словесные науки и греческая образованность (το ελληνιζειν), говорит он, — наши; так как нам же принадлежит и чествование богов; а ваш удел — необразованность и грубость; так как у вас вся мудрость состоит в одном: веруй. Но и у вас, я думаю, не посмеются над этим пифагорейские философы, для которых сам сказал есть первый и высший догмат, более уважаемый, чем самые золотые, или, вернее, свинцовые стихи.