«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

С такой же ревностью восставал он и против еретиков, когда ополчились на нас вместе с нечестивым царем и, поработив почти уже всех, думали и нас совратить и приобщить к другим. И здесь оказал он нам немалую помощью, как сам, так, может быть, и через меня, которого он, как молодого пса нехудой породы, для упражнения в благочестии выводил против этих лютых зверей.

За одно жалуюсь на обоих. Не огорчитесь моим дерзновением; ибо объявлю скорбь свою, хотя это и горестно! Жалуюсь на обоих, что меня, огорченного бедствиями жизни этой, любящего пустыню, как едва ли любит кто другой из наших, употреблявшего все усилия как можно скорее уклониться от общей бури и праха и спастись в безопасное место, под благовидным именем священства (не знаю, каким образом), предали вы на это беспокойное и злокозненное торжище душ, отчего немало зла или уже потерпел я, или надеюсь еще потерпеть; ибо понесенные мной страдания обезнадеживают даже и в будущем, хотя разум, предполагая лучшее, и уверяет в противном.

Но не умолчу о следующем добром качестве в моем родителе. Он во всем был терпелив и выше нужд земной оболочки. Когда же страдал от последнего недуга, начавшегося вместе со старостью, весьма продолжительного и мучительного, тогда болезненное состояние было для него нечто общее со всеми людьми, но в перенесении болезни не имел он ничего общего с другими; а напротив, здесь видно было нечто ему одному свойственное и подобное чудесам, совершившимся с ним прежде. Часто не проходило дня, даже часа, в который бы не чувствовал он болезненных припадков; но укреплял себя единой Литургией, и болезнь, как бы гонимая чьим повелением, оставляла его. Прожив почти до ста лет, сверх пределов, положенных Давидом пребыванию нашему на земле, и из них сорок пять лет, что составляет меру человеческой жизни, проведя в священстве, отрешается он, наконец, от жизни в старости доброй. И как отрешается? В молитвенном положении и с словом молитвы, не оставляя и следа злобы, но оставив множество памятников добродетели. А потому у каждого на языке и в сердце уважение к нему более, нежели человеческое. И нелегко найти человека, который бы, вспоминая о нем, не лобызал его в своем воображении, по слову Писания, положив на уста руку (Иов. 39,34). Такова была жизнь его, таковы последние дни жизни, такова кончина!

Поскольку же нужно было, чтобы и для потомства остался памятник его щедрости, то можно ли желать лучшего, чем этот храм, воздвигнутый им Богу и для нас? Немногим воспользовавшись из народного подаяния, а большую часть пожертвовав от себя, совершил он дело, о котором нельзя умолчать, имею в виду храм, величиной превосходящий многие и красотой почти все другие храмы.

Сияя изяществом дверей и преддверий, приглашает он издали приходящих; не говорю уже о внешнем украшении, о красоте четырехугольных камней, неприметно между собой соединенных, из которых одни, в основаниях и надглавьях, украшающих углы, мраморные, а другие добыты здесь, но ничем не уступают чужеземным. Не говорю о различных, видом и цветом, выдавшихся и вдавшихся поясах от основания до вершины, которая, ограничивая взор, подавляет собой зрителя. Но как могло бы слово в столь короткое время изобразить произведение, которое требовало большого времени, многих трудов и искусства? Или довольно будет сказать одно то, что когда другие города украшаются многими, и частными, и общественными зданиями, — нам это здание приобретает славу у многих? Таков этот храм! А как для храма нужен стал иерей; то от себя же дает и иерея, не могу сказать, соответствующего ли храму, однако же дает. Поскольку же требовались и жертвы; то предлагает в жертву страдания сына и его терпение в страданиях, да будет от него Богу, вместо подзаконной жертвы, всеплодие словесное, жертва духовная, прекрасно потребляемая.

Что скажешь, отец мой? Достаточно ли этого? И это мое похвальное слово, напутственное или надгробное, примешь ли в воздаяние за труды, какими ты обременял себя для моего образования? И дашь ли, по древнему обычаю, мир слову? Здесь ли положишь ему предел, не терпя того, чтобы оно вполне было соразмерно твоим заслугам? Или пожелаешь каких дополнений? Знаю, что и этим удовольствуешься. Но хотя и достаточно этого, —позволь еще присовокупить следующее. Поведай нам: какой сподобился ты славы, каким облечен светом, каким облечется вскоре супружница твоя, каким облечены чада, которых сам ты предал погребению; прими и меня в те же селения, или прежде новых злостраданий, или по кратком злострадании в жизни этой! А прежде горних селений, этим сладостным камнем, который приготовил ты для обоих, еще здесь почтив твоего и соименного тебе иерея, извини меня за это слово, с твоего позволения и предложенное, и предначатое, и безбедно веди, во-первых, всю твою паству и всех архиереев, именовавших тебя отцом своим, а преимущественно меня, потерпевшего от тебя принуждение и над которым ты властительствовал отечески и духовно; веди безбедно, чтобы мне не всегда жаловаться на твое принуждение.

Что же думаешь ты, судья слов и движений моих? Если сказанного достаточно и ожидание твое удовлетворено, произнеси приговор; я приемлю его. Ибо суд твой поистине суд Божий. Если же слово мое ниже и его славы, и твоего ожидания: помощник близко; как благовременный дождь, пошли глас твой, которого ожидают его доблести. И конечно немаловажны причины, по которым он обязывает тебя к этому, и как пастырь пастыря, и как отец сына по благодати. Что удивительного, если тот, кто через тебя возгремел в слух Вселенной, сам насладится сколько-нибудь твоим гласом?

Что же остается еще? Вместе с духовной Саррой, супругой великого отца нашего Авраама, и ему равнолетней, полюбомудрствовать несколько о погребальном. Матерь моя! — не одинаково естество Божеское и человеческое или, говоря вообще, не одинаково естество божественного и земного. В божественном неизменяемо и бессмертно как само бытие, так и все, имеющее бытие, ибо в постоянном все постоянно. Что же бывает с нашим естеством? Оно течет, сотлевает и испытывает перемену за переменой. Поэтому жизнь и смерть, нами так называемые, как ни различны, по-видимому, между собой, входят некоторым образом одна в другую и сменяют друг друга. Как жизнь, начинаясь тлением, — нашей матерью, и продолжаясь через тление — непрестанное изменение настоящего, оканчивается тлением — разрушением этой жизни; так смерть, избавляющая нас от здешних бедствий и многих приводящая в жизнь горнюю, не знаю, может ли быть названа в собственном смысле смертью. Она страшна только именем, а не самим делом; и едва ли не безрассудной предаемся мы страсти, когда боимся того, что не страшно, а гонимся, как за вожделенным, за тем, чего должно страшиться. Одна для нас жизнь — стремиться к жизни; и одна смерть — грех, потому что он губит душу. Все же прочее, о чем иные думают много, есть сновидение, играющее действительностью, и обманчивая мечта души. Если же так будем рассуждать, мать моя, то не будем и о жизни думать высоко, и смертью огорчаться чрезмерно. Что ужасного в том, что переселяемся мы отсюда в жизнь истинную, избавившись от превратностей, пучин, сетей, постыдного оброка, и вместе с постоянными и непреходящими существами будем ликовать как малые светы окрест великого Света? Тебя печалит разлука, да возрадует же надежда. Для тебя страшно вдовство, но оно не страшно для него. И где же будет доброта любви, если будем для себя избирать легкое, а ближнему отделять труднейшее? Во всяком случае, что тяжкого для той, которая сама вскоре разрешится? Срок близок, скорбь не продолжительна. Не станем малодушными помыслами обращать легкое в тягостное. Великого лишились мы, зато и обладали великим. Потери несут все. а обладают немногие. Да не сокрушает первое, но да утешает последнее. Справедливость требует, чтобы лучшее одерживало верх. Ты с великим мужеством и любомудрием переносила потерю детей, которые были еще в цветущих летах и годны для жизни, перенеси же смерть престарелой плоти, утружденной уже жизнью, хотя душевная сила и сохраняла в ней чувства здравыми. Но ты имеешь нужду в попечителе? Где же твой Исаак, которого оставил он тебе взамен всех? Требуй от него малого — руковождения и услуг; и воздай ему вящее — материнское благословение, молитвы и будущую свободу. Но ты негодуешь за предложение советов, хвалю за это; потому что сама давала советы многим, всем, кто ни прибегал к твоему благоразумию во время продолжительной твоей жизни. Не к тебе и слово, любомудрейшая из жен, пусть будет оно общим средством утешения для плачущих, да понимают это люди, предпосылающие подобных себе людей!

СЛОВО 19. Произнесенное св. Григорием Богословом о словах своих Юлиану, производившему перепись народа и уравнение податей

Какая насильственная власть, которая постоянно мучит меня из любви! Какая моя мудрость и опытность, когда каждый праздник вызывают меня на борьбу! Я не нахожу в себе никакой мудрости, ни опытности, как ни разбираю и ни испытываю сам себя. Одно, правда, сознаю в себе, что может быть и немаловажно, хотя некоторые называют это скудоумием, — я бы желал каждую минуту умерщвлять в себе жизнь, а жить жизнью сокровенной во Христе, стать не мелочным купцом, но на все, что имею у себя, купить драгоценную жемчужину, все преходящее и тленное променяв на постоянное и небесное. Такое приобретение, конечно, всего важнее и надежнее для имеющего ум. Но если это для меня невозможно, то я желал бы устоять, по крайней мере, в другом, и престол уступить желающим, а самому всю жизнь быть ребенком и учеником, пока не измою всей горечи сладкими водами учения. Пусть было бы это одним и первым делом моего любомудрия или скудоумия; а вторым и важнейшим —