«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Потом, когда зло было вновь оживлено дуновением лукавого и объяло большую часть Вселенной (с этого времени открываются передо мной действия, наполнившие собой почти всю сушу и море), тогда на Афанасия, как мужественного поборника Слова, воздвигается сильная брань (ибо на того более и нападают, кто более противится), и отовсюду новые и новые устремляются на него беды; потому что нечестие изобретательно на зло и нападает с крайней дерзостью. Да и могли ли щадить людей не пощадившие Божества? Особенно одно из нападений было очень жестоко. И я в этом деле имею свою часть. Но да извинят в этом любезную страну — отечество! В злом деле виновны не страна, нас произведшая, но сами избравшие зло; она священна и всякому известна своим благочестием, а эти недостойны Церкви, их породившей. Вы слыхали, что и в винограднике родится терн, что Иуда, один из учеников, стал предателем. Иные прощают вину соименному мне, который из любви к наукам проживая тогда в Александрии, и благосклонно принятый Афанасием, как один из самых любимых детей пользуясь весьма великим у него доверием, замыслил, как говорят, восстать против отца и покровителя. И хотя действовали другие, однако же с ними была, что называется, рука Авессалома (2 Цар. 18,18). Если кто из нас знает эту руку, за которую оклеветали Святого, и этого живого мертвеца, и это несправедливое изгнание; то поймет, о чем говорю. Впрочем, охотно предам это забвению. По моему рассуждению, в делах, подлежащих сомнению, надобно преклоняться к человеколюбию, и более извинять, нежели обвинять подвергаемых обвинению; потому что злому очень легко обвинить и доброго, а доброму трудно обвинить и злого. Кто нерасположен к злу, тот неспособен и к подозрению.

Но вот уже не слово, а дело; не подозрение, оставшееся без исследования, но достоверное и оглашенное происшествие. Одно каппадокийское чудовище, явившееся с дольних пределов нашей страны, худое родом, еще худшее сердцем, по происхождению не вполне свободное; но нечто смешанное, подобно тому, что знаем о мулах, — человек, который сначала прислуживал за чужим столом, продавши себя за кусок хлеба, привык все делать и говорить для чрева, потом, к несчастью, домогся общественной службы и получил в ней самое последнее место — приемщика свиных туш, какими питается войско, но и здесь употребил доверенность во зло и служил только чреву, — когда у него было все отнято, замышляет бегство и, переходя из страны в страну, из города в город, как свойственно беглецам, наконец, к общему вреду Церкви, подобно одной из египетских язв, достигает Александрии. Здесь прекращается его скитание и начинается злокозненность. Хотя в других отношениях не заслуживал он никакого внимания, не знал свободных наук, не имел ни приятности в беседе, ни даже вида и пустой личины благочестия, однако же всех был искуснее строить козни и приводить дела в замешательство. Все вы знаете и сами можете рассказать, сколько дерзостей учинил он против Святого. Ибо нередко и праведники предаются в руки нечестивых, — не к славе нечестивых, но для испытания праведных. И хотя, по Писанию, виновные смертью лютой погибнут, но в настоящей жизни посмеваются благочестивым (Иов. 9, 23), пока сокрыты и милость Божия, и великие сокровищницы уготованного тем и другим впоследствии, когда и слово и дело и помышление будут взвешены на праведных весах Божиих; когда Бог восстанет судить землю, соберет намерения и дела и обнаружит все, что у Него запечатлено и соблюдено.

В этом да убедит тебя Иов и словом, и страданиями своими. Он был человек справедлив, непорочен, праведен, богобоязнен (Иов. 1,1) и прочее, как свидетельствует о нем Писание; однако же испросивший его поражает столь многими, непрерывными и щедрыми ударами, что из великого множества во все времена злострадавших и, как вероятно, несших тяжелые бедствия никто не сравнит несчастий своих с его. Ибо у Иова не только деньги, имущество, благочадие и многочадие, — что для всякого человека весьма дорого, не только, говорю, отъемлется все это, и при беспрерывности бедствий нет времени слезам, но напоследок само тело поражено неисцельной и отвратительной для взора язвой, а в дополнение несчастия есть жена, дающая советы на худшее, старающаяся вместе с телом поразить и душу; есть искреннейшие друзья, жалкие утешители, как сам он говорит (Иов. 16, 2), а не врачеватели, которые видят страдания, но, не зная тайны страданий, признают бедствие его не испытанием добродетели, но наказанием за грехи, и не только содержат это в мыслях, но не стыдятся даже укорять его самим несчастием, тогда как надлежало бы облегчить скорбь словами утешения, если бы Иов страдал и за грехи. Так было с Иовом; таково начало дела его; это была борьба добродетели и зависти; зависть силилась победить добро, а добродетель, чтобы остаться непобедимой, все переносила; одна подвизалась из того, чтобы проложить путь пороку наказанием благоуспевших, а другая из того, чтобы поддержать добрых, имеющих преимущество и в самих несчастиях. Что же Вещающий к нему сквозь бурю и облака (Иов. 38,1), Медленный в наказании и Скорый на помощь, не оставляющий вовсе жезла нечестивых над жребием праведных (Пс. 124, 3), дабы не научились праведные беззаконию? При конце подвигов громким провозглашением вызывает подвижника и открывает тайну поразившего его удара, говоря: «Ты хочешь ниспровергнуть суд Мой, обвинить Меня, чтобы оправдать себя (Иов. 40,3)? Таково врачевание от ран! Таков венец за подвиги! Такова награда за терпение! А последовавшее за этим, может быть, и маловажно, хотя для некоторых кажется великим, да и совершено Промыслом ради людей малодушных, хотя и с усугублением получает Иов потерянное.

Поэтому и здесь неудивительно, что Георгий превозмог Афанасия; напротив, удивительнее было бы, если бы праведник не вынес испытания в огне клеветы. Даже и это не очень удивительно, а удивительнее то, что пламени этого достаточно было к произведению большего. Афанасий удаляется оттуда и самим бегством пользуется как можно лучше. Ибо поселяется в священных и божественных обителях египетских отшельников, которые, разлучившись с миром и возлюбив пустыню, живут для Бога, посвятив Ему себя более всех пребывающих во плоти. Одни из них ведут совершенно уединенную жизнь без сообщения с людьми, беседуют единственно с самими собой и с Богом, и то одно почитают миром, что знают о нем в пустыне. Другие, своей общительностью выполняя закон любви, вместе пустынники и общежительные; для прочих людей и вещей, для всего, что кружится перед нами, то увлекая, то увлекаясь и обольщая нас быстрыми переменами, — они умерли, а друг для друга составляют целый мир, взаимным примером поощряя друг друга к добродетели. С ними беседуя великий Афанасий, как к для всех других был он посредником и примирителем, подражая Умиротворившему кровью Своею то, что было разлучено (Кол. 1, 20), так примиряет и пустынножительство с общежитием, показав, что и священство совместно с любомудрием, и любомудрие имеет нужду в тайноводстве; ибо в такой мере согласил между собой то и другое, и соединил в одно как безмолвное делание, так и деятельное безмолвие, что убедил поставлять монашество более в благонравии, нежели в телесном удалении от мира. Почему и великий Давид был насколько деятельнейший, настолько и самый уединенный человек, если в подтверждение нашего слова сильно и несомненно сказанное им: а я перейду (Пс. 140,10). Таким образом, превосходящие других добродетелью были ниже Афанасия разумением в большей мере, нежели в какой превосходили других, и немногое привнося от себя к совершению священства, гораздо более сами заимствовали к усовершению любомудрия. То для них было законом, что он одобрял, и все то опять отвергалось ими, чего он не одобрял; его определения служили для них Моисеевыми скрижалями; к нему больше имели почитания, нежели сколько люди должны иметь к святым.

Такова была тогдашняя жизнь Афанасия; он оправдывал собой слова Соломона, который любомудрствовал, что есть время всякой вещи (Еккл. 3,1). Поэтому и скрылся он не надолго, пока продолжалась брань, чтобы явиться с наступлением мира, что и исполняется в скором времени.

А Георгий, не видя уже ни от кого противодействия, обходит Египет, покоряет силе нечестия Сирию, захватывает, насколько мог, и Восток. Как ручьи принимают в себя все стоки, так и он собирает к себе все немощное, — нападая на людей более легкомысленных или робких; овладевает простотой царя (так назову его легковерие, уважив усердие к Вере, потому что, если говорить правду, он имея ревность, но не по разуму (Римл. 10,2); и как всюду пролагало ему путь достояние нищих, употребляемое на худые дела, — подкупает некоторых вельмож — более златолюбивых, нежели христолюбивых, особенно же между ними людей женоподобных, мужей по имени, не имеющих в себе ничего мужского, сомнительных родом, но отъявленных нечестием, которым римские государи, поверяя дела женские, не знаю как и почему, вручают вместе и дела мужские. Так усилился этот служитель лукавого, сеятель плевел, предтеча антихристов. Вместо языка употреблял он красноречивейшего из тогдашних епископа (если угодно назвать красноречивым этого не столько защитника нечестия, сколько нашего врага и состязателя; о имени его умолчу охотно); а сам служил своему скопищу вместо руки, и истину ниспровергал золотом, которое собиралось на дела благочестивые, но злонамеренными людьми обращаемо было в орудие нечестия. Следствием этого преобладания был собор, составленный прежде в Селевкии, во храме святой и доблестной Девы Феклы, а потом в этом великом городе; и городам, славившимся прежде доблестями, дал именитость делами позорными этот столп Халанский (Быт. 10,10.11,2—9), благовременно разделивший языки (о если бы разделил и их языки, потому что согласие у них на зло!), — это Каиафино соборище, на котором осуждается Христос, — или как иначе должно назвать этот собор, все извративший и приведший в замешательство. Он разрушил древнее и благочестивое исповедание Троицы, подкопав и как бы стенобитными орудиями потрясши Единосущие, а вместе отверз дверь нечестию неопределенностью написанного, под предлогом уважения к Писанию и употреблению давно принятых наименований, в действительности же, чтобы вместо них ввести неписаное () арианство. Ибо слова: подобен по писаниям, для простых служили приманкой, покрывавшей уду нечестия, — изображением, которое смотрит в глаза всякому мимоходящему, — обувью, сшитой на обе ноги, — веянием при всяком ветре (Сир. 5,11). Он основывал права свои на новописаном злоухищрении, на клевете против истины; ибо они были мудры на злые дела, но не умели делать добра. Отсюда то хитро придуманное осуждение еретиков, которых они отлучили на словах, чтобы замысел свой сделать привлекательным, а в самом деле выставляли только на вид, обвинив не за тяжкое несчастие, а за чрезмерную охоту писать. От этого непосвященные стали судьями преподобных, произошло новое смешение, — в собраниях народных рассматриваются предметы священно-таинственные; от этого незаконное исследование жизни, наемные доносчики и суд по договору; одни несправедливо свергаются с престолов, другие возводятся на их место, и у этих как чего-то необходимого требуют рукописании нечестия, и чернила готовы и доносчик подле. Этому подверглись весьма многие из нас, даже люди самые твердые; они не мыслью пали, но согласились на письме, вступили в единение с лукавыми и в мыслях, и на письме, и сделались причастниками, если не огня, то по крайней мере—дыма.

Я нередко проливал слезы, представляя себе тогдашнее разлитие нечестия и ныне восставшее гонение на правое слово от представителей слова. Подлинно, обезумели пастыри, по-написанному: множество пастухов испортили Мой виноградник, посрамили любимый участок Мой (Иер. 12,10), то есть Церковь Божию, собранную многими трудами и жертвами, закланными до Христа и после Христа, и великими страданиями за нас самого Бога. За исключением весьма немногих, которые или обойдены по своей малозначительности, или противоставили своими доблестями и должны были остаться для Израиля семенем и корнем, чтобы снова возникнуть и оживотвориться потоками духа, все покорились обстоятельствам времени, с тем только различием, что одни подверглись этому прежде, другие после. Одни стали поборниками и покровителями нечестия, другие заняли второстепенные места и были или поражены страхом, или порабощены нуждой, или уловлены ласкательством, или вовлечены по неведению, что составляет меньшую вину, если для кого достаточно и этого к извинению тех, которым вверено попечение о народе. Ибо как не одинаковы стремления у львов и у других животных, а равно у мужей и жен, у старых и юных, напротив, немало различия в каждом возрасте и поле, так есть разность между начальниками и подчиненными. Может быть, извинили бы мы и простолюдинов, если бы с ними случилось это; их часто спасает невникательность, но как простим это учителю, который, если только не лжеименный, должен помогать в неведении другим? Если всякому, насколько бы кто ни был груб и невежествен, непростительно не знать какого-либо римского закона, и если нет такого закона, который бы покрывал сделанное по неведению; то не странно ли — тайноводствующим ко спасению не знать начал спасения, хотя бы они во всем другом были и очень просты и неглубокого ума? Впрочем, пусть получат извинение те, которые последовали нечестию по неведению. Что же скажешь о прочих, которые сами себе приписывают проницательность и по сказанным выше причинам уступили превозмогающей силе, которые долго представляли собой людей благочестивых, а как скоро встретилось нечто изобличающее, тотчас преткнулись.

Слышу сказанное в Писании, что еще раз потрясутся небо и земля (Агг. 2,7), как будто бы с ними было уже это некогда прежде, и думаю, что этим означается славное обновление всех вещей. Должно верить и Павлу, который говорит, что последнее потрясение есть не что иное как второе Христово пришествие, претворение и преложение настоящей Вселенной в состояние неподвижности и непоколебимости (Евр. 12,26.27). Но и настоящее это потрясение, как рассуждаю, ничем не меньше прежде бывших, потому что им отторгнуты от нас все любомудрые, боголюбивые и заранее сожительствующие с горними мужи, которые, хотя во всем другом мирны и умеренны, однако же не могут пренесть с кротостью, когда молчанием предается Бог, и даже делаются при этом весьма браннолюбивыми и неодолимыми (ибо таков жар ревности), и готовы скорее ниспровергнуть, чего не должно, нежели пренебречь должным. За ними устремляется немалое число и народа, подобно стае птиц, улетая за улетевшими вперед, и даже теперь не перестают улетать.

Вот что значит для нас Афанасий, пока он был броней Церкви, и вот что вышло, когда он уступил наветам лукавых! Намеревающиеся овладеть какой-нибудь твердой крепостью, когда видят, что она неприступна и не может быть взята обыкновенными средствами, прибегают к хитрости. И что же делают? Привлекают на свою сторону деньгами или обманом начальника крепости и тогда без всякого уже труда овладевают ею. Или, если угодно, злоумышлявшие против Самсона сперва обрезали у него волосы, в которых заключалась его сила, потому взяли уже Судию и надругались над ним, как хотели и столь же властительски, как он обходился прежде с ними. Так поступили и наши иноплеменники; сперва исторгли у нас нашу силу, остригли славу Церкви и потом уже насладились догматами и делами нечестия.

В это время подпора и покровитель враждебного нам пастыря переселяется из здешней жизни, положив худой конец нехудому царствованию, но принесши, как сказывают, бесполезное раскаяние при последнем издыхании, когда всякий бывает искренним судьей самому себе, по причине ожидающего там судилища. Ибо следующие три дела сознавал он худыми и недостойными своего царствования: умерщвление родственников, возвышение Цезарем отступника и нововведения в Вере; и, как сказывают, со словами раскаяния окончил он жизнь. Тогда снова восприемлет права свои слово истины, утесненные получают полную свободу, между тем как ревность раздражает гнев, и народ александрийский узнает на опыте, каков он против оскорбителей. Жители Александрии не стерпели необузданности человека и предали позору пороки его необычайной смертью, а смерть необычайными поруганиями. Вам известны и этот верблюд, и странная ноша, и новое возвышение, и первое, а думаю, и единственное шествие — грозные и доныне для притеснителей. Когда же эта буря неправды, этот растлитель благочестия, предтеча лукавого приемлет наказание, по моему мнению, не заслуживающее одобрения (потому что надобно было смотреть не на то, что ему надлежало претерпеть, а на то, что нам следовало сделать), тогда подвижник возвращается из прекрасного странствования (так назову бегство его за Троицу и вместе с Троицею). С такой радостью встречается он жителями города и едва не всем Египтом, везде и отовсюду, даже с крайних пределов стрекающимся, что одни желают насладиться единым голосом, а другие лицезрением Афанасия, иные же, как известно об Апостолах (Деян. 5,15), освятиться одной тенью его этим новым образом тела. И потому, хотя много многим неоднократно во все времена воздано уже почестей и сделано встреч, не только народным правителям и иереям, но и частным лицам чем-нибудь прославившимся; однако же не запомнят ни об одной встрече, которая была бы многолюднее и блистательнее настоящей. Одно только можно применить к этой встрече — самого Афанасия и ему же оказанную прежде почесть, при прежнем его вступлении в Александрию, когда возвращался из такого же, по тем же причинам случившегося бегства.

Носится и следующая молва об этой почести (хотя бы и излишним было пересказывать ее, но присовокуплю к слову как бы некоторую сладость и лишний цвет). После вшествия Афанасия в город, въезжал один ипарх, вторично вступавший в эту должность. Он был наш, то есть каппадокиянин, и человек знаменитый (конечно вы догадываетесь, что говорю о Филагрии; его любили, как редко любят, и как не любили никого другого, почесть ему воздана соответственно любви и (чтобы выразить это короче) со всеми знаками уважения, начальство ему вверялось в другой раз по просьбе города и по определению царскому. При этом случае некто из народа, видя несчетное множество людей, подобное морю, необъятному для взора, как говорят, спрашивал (что и часто бывает в подобных обстоятельства) одного своего знакомого и друга: «Скажи, почтеннейший, видал ли ты когда-нибудь, чтобы столько народа и с таким воодушевлением стекалось для оказания почести одному человеку?» Никогда, отвечал юноша, — напротив, мне кажется, что и сам Констанций не удостоился бы такой почести. А именем царя хотел он означить самую высшую почесть. Но первый, с особенной приятностью и удовольствием рассмеявшись, возразил: «Что ты мне говоришь, как будто рассказывая о чем-то великом и удивительном? Думаю, что и Афанасий Великий едва ли входил с таким торжеством». И в подтверждение слов своих присовокупил одну из употребительных клятв. А этим (что, думаю, и вам понятно) хотел он выразить, что похваляемого ныне Афанасия почитает выше и самого царя. Таково было общее уважение к этому мужу, таково и доныне удивление к воспоминаемому его вшествию. Ибо жители города, разделившись по полам, возрастам и занятиям (в таком обыкновенно располагаются порядке, особенно александрийцы, когда воздают кому всенародную почесть), составляли из себя (как изобразить словом великое это зрелище?) одну реку. А поэт сказал бы, что это подлинно златоструйный и добро-классный Нил, текущий обратно из города в Херею на расстояние, как думаю, однодневного пути и далее.

Позвольте мне еще несколько насладиться повествованием. Там присутствую мысленно, и нелегко отвлечь слово от этого торжества. Он въезжал на жеребенке и почти так же (не укорите меня в безумии), как мой Иисус — на молодом осле (Иоан. 12,15), другое ли что хочет назнаменовать этим Слово, или народ языческий, на котором благотворно восседает Иисус, разрешив его от уз неведения. Но Иисуса приемлют на себя древесные ветви, также повергаемые на землю, и постилаемые многоцветные и испещренные одежды. И этим только не был почтен, в этом одном не сравнен высокий и многоценный муж; между тем как вшествие его изображало собой вшествие Христово. И перед ним были взывающие и предходящие; кроме того, что не одно множество детей восхваляло его, но всякий согласный и несогласный язык старавшихся превзойти друг друга в похвалах. Не буду уже говорить о всенародных рукоплесканиях, об излиянии благовоний, о всенощных бодрствованиях, об освещении целого города, об общественных и частных пиршествах и обо всем прочем, чем только города изъявляют свою радость. Все это было тогда принесено в дар ему в преизбытке и свыше всякой меры. Так и с таким торжеством чудный Афанасий вступает в свой город!

Ужели же он жил, как прилично было предстоятелю многочисленного народа, но учил, не как жил? Или подвизался, не как учил? Или подвергался бедствиям менее кого-нибудь из подвизавшихся за слово? Или почтен меньше, нежели сколько заслуживали его подвиги? Или по вшествии помрачил чем-нибудь славу, приобретенную при вшествии? Нимало; напротив, в нем все одно другим поддерживалось, и как в одной лире, все одинаково было настроено — и жизнь, и учение, и подвиги, и бедствия, и что оказано ему при возвращении, и что совершено им по возращении. Он вступает в управление Церковью, но вместе с тем не испытывал на себе того же, что бывает с людьми, которых ослепляет неумеренность гнева и которые, покорясь его владычеству, изгоняют и ниспровергают все, на первый раз им встретившееся, хотя бы оно и стоило пощады. Напротив, рассуждая, что теперь всего благовременнее заслужить ему одобрение (потому что злостраждущий всегда бывает умереннее, а получивший возможность воздать злом за зло меньше соблюдает умеренность), так кротко и снисходительно обходится с оскорбившими его, что даже и для них самих, можно сказать, не было неприятно возвращение Афанасия. Он очищает Святилище от торгующих святыней христопродавцев, чтобы и в этом стать подражателем Христовым; впрочем совершает это не свитым из веревок бичом (Иоан. 2,15), но убедительным словом. Он примиряет друг с другом и с собой беспокойных, не потребовав к тому посредников, освобождает от притеснений терпевших обиды, не разбирая, держался ли кто его или противной стороны, восстанавливает падшее учение. Снова свободно исповедуется Святая Троица, поставленная на подсвечнике и блистательным светом Единого Божества обнимающая сиянием души всех. Снова дает он законы Вселенной; обращает к себе умы всех, к одним пишет послания, других призывает к себе, а иные приходят непризванные и получают назидание. Всем же предлагает он один закон — свободное произволение; ибо это одно почитал достаточным руководством к совершенству. Кратко сказать: он подражает свойствам двух похваляемых камней; для поражающих служит адамантом, а для мятежников — магнитом, который неизъяснимой силой естества привлекает железо и приспосабливает к себе самое твердое из веществ.

Но зависть не могла терпеливо видеть, что Церковь весьма скоро, подобно телу, заживила рассеченные члены и достигла прежней славы и древнего благосостояния; поэтому против Афанасия восставляет царя, подобно себе, отступника, равного злобой и уступающего только во времени. Он первый из христианских царей, восстав против Христа и вдруг изринув из себя василиска нечестия, которым давно мучился, как скоро настало благоприятное время, вместе провозглашается самодержцем и оказывается злым против царя, вверившего ему царскую власть, а еще злейшим против Бога, его спасшего. Он вымышляет гонение лютейшее из всех, когда-либо бывших, потому что, присоединив к мучительству убеждение (так как хотел лишить страждущих и чести, приобретаемой подвигами), приводит в колебание само ревностное мужество, те обороты и хитросплетения, какие употребительны в речи, внося в саму нравственность, или, справедливее сказать, делая совершенно безнравственными, даже заботясь об этом и подражая многокозненности обитавшего в нем лукавого. Он почитал маловажным делом покорить своей воле весь род христианский, а великим — восторжествовать над Афанасием и над той силой, какую имел он в нашем учении. Ибо видел, что не успеть в своем замысле против нас, пока Афанасий — в полном вооружении и готов дать ему отпор; потому что оскудение христиан всегда восполнялось присоединяющимися из язычников и (что поистине удивительно) его благоразумием. Все это разумея и видя, этот страшный лжеумствователь и гонитель не остается долее под личиной и в хитром самопринуждении, но обнаружив свое лукавство, явно изгоняет Афанасия из города; потому что этому добродетельному победителю надлежало достигнуть полной славы после троекратной борьбы. По прошествии немногого времени, Правосудие Божие, предав злочестивого царя персам, там совершает над ним суд, и увлеченного туда любочестием возвращает мертвым, ни в ком не возбуждающим сожаления; даже, как слышал я от кого-то, его не приняла могила, но отвергла, и с пламенем изринула поколебавшаяся ради него земля, в чем вижу начало тамошнего мучения.