«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

О чудо благодати, по которой через нечистую любовь и лукавого духа Киприан находит Бога, делается священной овцой священного стада! И как сказывал мне некто, после многих молитв, чтоб в очищение прежней гордыни любомудренно научиться смирению, сперва был он придверником храма; а потом стал Пастырем, даже лучшим и опытнейшим из Пастырей. Он первенствует не только в церкви Карфагенской и в Африке, которая с этого времени и через него доныне знаменита, но на всем Западе, а почти и на самом Востоке, в странах южных и северных, куда только проникла слава о нем.

Так Киприан стал нашим. И это совершил Бог знамений и чудес, сотворил Тот, Кто Иосифа, проданного из-за ненависти братьев, посредством жены показал целомудренным, прославил в раздавании хлеба, умудрил в сновидениях, чтоб в чужой стране ему поверили, чтоб почтил его фараон, чтоб стал он отцом многих тысяч людей, за которых Египет терпит казни, для которого рассекается море, поливается дождем хлеб, останавливается солнце, которому дается в наследие земля обетованная! Ибо премудрость еще заранее полагает основания великих дел и противоположным достигает противоположного, чтоб тем более дивились ей.

Для полноты похвального слова довольно было бы и этих Киприановых доблестей, но те, о которых остается еще мне говорить, так многочисленны и велики, что, если бы сказанное до сих пор и не служило похвалой, то одного последующего достаточно было бы для Киприана, чтобы стать выше всех. Впрочем, не говоря ни о его презрении к деньгам, ни о попрании им гордыни, ни об обуздании плоти и чистоте в противоположность прежней необузданности, ни о величавости и вместе снисходительности в обращении, причем он равно был далек и от низости, и от высокомерия, ни о сне на голой земле и о бдениях, чему поздно стал он учиться и в чем много превзошел привыкших к тому раньше его, ни о ревности в назидании словом, так что он преподал всю нравственность, очистил невежественные понятия о догматах, украсил жизни мужей, и догмат о Божестве начальной и царственной Троицы, Которое иные рассекают, а иные сливают, возвел в первоначальную чистоту, пребывая в пределах благочестного единства и счисления, — умолчав обо всем этом, по причине обширности предмета, заключу слово свое кончиной жизни Киприана.

Вознеистовствовал против нас Декий, он замышлял всякие виды мучений, и разные жестокости частью уже совершил, а частью намеревался совершить. С одинаковым усилием старался он и преодолеть христиан и превзойти прежних гонителей; лучше сказать, ему хотелось преодолеть и покорить или всех христиан, или одного Киприана. Ибо чем известнее было ему отличное благочестие и слава этого мужа, тем более славной и блистательной казалась победа, если одержит над ним верх. И в одном случае он покорил бы только своей воле христиан, а в другом восторжествовал бы над самим любомудрием и даром слова. Почему, наилучшей почитал хитростью — сперва сделать безмолвным язык, потом безгласными и молчащими повлечь за собой тех, которые им держались. Несправедливо и нечестиво было такое рассуждение, однако же и не вовсе неосновательно, если брать в рассмотрение его желание и предприятие. Это показало и само дело. Ибо когда доблестный Киприан, как в море скала удары волн, твердо и мужественно отразил все искушения и покушения, и осужден, наконец, Декием на изгнание; тогда он не ограничился самим собой, не обрадовался своему спасению от смерти и не стал рассуждать, что лучше сохранить в безопасности жизнь, хотя бы понести бесчестие; или лучше — подвергнуть опасности душу, но соблюсти безмолвие и равнодушно смотреть, как другие бедствуют от обстоятельств времени, не имея наставника, который бы поощрил на подвиги; потому что слово не мало может придать мужества вступающим на поприще добродетели. Поэтому Киприан, отсутствуя телом, присутствовал с подвижниками духом, разделял их подвиги; и когда не может он содействовать живым словом — помогает писаниями. А каким образом? Издали предводительствует Христовым воинством, пишет увещания, восхваляет благочестие, и своими посланиями один производит едва не больше мучеников, чем другие лично, находясь вместе с подвизающимися. Бедствующих за доброе дело убеждает он — ни отечества, ни рода, ни богатства, ни владычества, ни всего земного не предпочитать истине и наградам, какие уготованы добродетели на небеси. Внушает, что самая выгодная купля — каплями крови приобрести небесное царство и за временные блага получить вечность славы. Ибо для душ возвышенных одно отечество — Духовный Иерусалим, а не здешние города, которые заключены в тесные пределы и часто меняют своих обитателей; одна знаменитость рода — хранить в себе Божий образ и уподобляться Первообразу, насколько это возможно узникам плоти и способным принять в себя только некоторые струи добра; одно владычество — одерживать верх над лукавым, не отдавать в плен души и не уступать победы в подвигах за благочестие, когда порок борется с добродетелью, мир — с миром, мир разрушающийся — с миром постоянным, подвигоположник неумолимый — с подвижниками мужественными, и Велиар вооружается на Христа. А поэтому убеждал он не бояться мечей, огонь считать прохладой, самых лютых зверей представлять себе кроткими, голод признавать высшим наслаждением, отвращать взоры от слез, сетования и стенания родных, как от приманки лукавого, как от препятствия небесному шествию. Ибо так прилично вести себя душам мужественным и благородным и уму целомудренному. А всему этому служит близким примером и говоривший, и писавший это, и все почитавший за сор, чтобы Христа приобрести (Флп. 3,8). Так рассуждая и вооружая словом на подвиг, Киприан произвел многих подвижников. Какую же получает за то награду? Щедрую и высокую: после всех, предпосланных им ко Христу, сам делается мучеником и, раненный в голову мечом, ко многим страданиям присовокупляет и этот венец. Так приводится, так представляется ко Христу этот муж, сильный в нечестии, но гораздо сильнейший благочестием — этот великий Киприан, и гонитель и венценосец, не менее чудный своим обращением, как и добродетелью. Ибо не столько важно соблюсти образ добра, сколько — обновить в себе богобоязненность. Первое есть дело навыка, а последнее дело благого произволения; и первое находим во многих, а последнему немного видим примеров.

Но каково и это в числе чудес его? Скажем еще несколько слов в честь подвижника. Хотя такова была жизнь мужа этого и таков подвиг, однако же, когда оканчивает он жизнь (если позволительно так сказать, а не лучше наименовать кончину его переселением к Богу, или исполнением желания, или разрешением от уз, или сложением с себя бремени), совершается при этом нечто чудесное и соответствовавшее предшествовавшему. Велико было имя Киприана для всех, не только для христиан, но даже и для наших противников (ибо доблести всеми равно уважаются); впрочем, тело его оставалось в неизвестности, и такое сокровище было скрыто, притом на долгое время, у одной из жен, пламенеющих благочестием, не знаю, потому ли, что Бог почтил этим боголюбивую жену, дав ей сохранять у себя мученика, или потому, что Ему угодно было обнаружить нашу любовь, если мы, лишенные святых мощей, будем неравнодушны к такой утрате. Когда же Бог мучеников не потерпел, чтобы общее благо составляло собственность одной, и чтобы по милости к жене несли потерю все, тогда извещает о теле Киприана через откровение, и эту честь предоставляет опять одной достойной женщине, чтоб получили освящение и жены. Как прежде и рожден Христос и возвещен ученикам по воскресении Его из мертвых через жен, так и ныне одна жена указала Киприана, а другая передала на общую пользу эту последнюю его доброту. Так оказывается в центре внимания тот, кому и не надлежит быть скрытым; так не допущено, чтоб он оставался по своему любомудрию в неизвестности даже и после того, как стал выше и совершеннее почестей, какие воздаются телесному.

Вот все, что мог сказать я о Киприане, и не знаю, должен ли что присовокуплять к этому. Ибо, если бы и надолго простер еще слово, то сказанное мной не соответствовало бы и его доблестям и тому понятию, какое каждый имеет об этом муже. И до сих пор предложенное говорено было единственно для того, чтобы сколько-нибудь воздать подобающую ему честь. Но чтобы и от вас принесено было нечто в дар мученику, — вы сами должны восполнить все прочее, как-то: изгнание бесов, исцеление болезней, предвидение будущего. Все это, при помощи веры, может подавать даже прах Киприана, как знают изведавшие это опытом, от которых и нам передана память о чуде, и будет передаваться будущим временам. Лучше же сказать, принесите нечто и этого большее, более приличное истинным его почитателям, а именно: изнурение тела, восхождение сердца, удаление от порока, возвращение добродетели. Девы, принесите истощение плоти, жены — благолепие добродетели больше, нежели тела, юноши — мужество в борьбе со страстями, старцы — благорассудительность, властелины — добрые законы, военачальники — кротость, отличающиеся даром слова — благое слово. Скажу нечто и для своих: священники, принесите тайноводственное учение, мирские — благопокорность, плачущие — утешение, благоденствующие — страх, богатые — милостыню, бедные — благодарность, а все — готовность противостоять лукавому и жестокому гонителю, чтоб он не мог ни явно низлагать, ни скрытно уязвлять, ни ратовать как тьма, ни обольщать и увлекать в бездну погибели как Ангел света. Опасно отдаваться в плен очам, терпеть уязвление от языка, дозволять, чтобы обольщал нас слух, воспламенял кипящий гнев, низлагал вкус, разнеживало осязание; опасно обращать оружие спасения в оружие смерти. Мы должны, оградившись щитом веры, стать против козней дьявольских (Ефес. 6,11.16), чтобы, одержав победу со Христом, совершив подвиг с мучениками, услышать его великий глас: приидите, благословенные Отца Моего, наследуйте уготованное вам Царство (Матф. 25, 34), где обитель всех веселящихся, где глас празднующих, глас радости (Пс. 41, 5), совершеннейшее и чистейшее озарение Божества, приемлемое нами ныне только в гаданиях и тенях. Этим чествуемый Киприан увеселяется больше, нежели всеми в совокупности другими почестями. Этому любомудрию, будучи еще на земле, поучал он жизнью; это же любомудрие, по отшествии своем, предписывает всем через мое слово, которого нимало не оставляйте без уважения, если цените сколько-нибудь его терпение и подвиги за истину, а также и меня, исполняющего его поручение.

Таковы плоды слов моих тебе, божественная и священная глава! Такова тебе награда за твои слова и за подвиг — не масличная олимпийская ветвь, не эта детская забава — дельфийские яблоки, не истмийская сосна, не немейский селин, которыми в древности воздавалась честь бедным юношам, но слово, которое всего приличнее служителям Слова! И если оно достойно твоих подвигов и слов, то и это есть дар Слова.

Ей да будем напоследок предстоять с чистым сердцем и непреткновенно, и став совершенными, да приобщимся Ее совершенно в самом Христе Господе нашем, Которому всякая слава, честь и держава во веки веков, аминь.

СЛОВО 25. В похвалу философу Герону, возвратившемуся из изгнания

Хотя болен я телом, но буду хвалить философа (ибо и это есть знак любомудрия); и поступлю весьма справедливо. Ибо он философ, а я служитель мудрости; почему мне и прилично хвалить его, чтобы доказать свое любомудрие, если не другим чем, по крайней мере, удивлением философу. А по моему рассуждению должно или самому любомудрствовать, или уважать любомудрие, если не хотим совершенно лишиться всякого добра и подпасть осуждению в неразумии; тогда как мы одарены разумом и посредством слова течем к Слову.

Покажи же нам и ты свое известное во всем прочем любомудрие, дозволив похвалить себя, и терпеливо выслушай похвалу. Ибо стану хвалить не из лести (мне известно нелюбочестие любомудрого мужа; притом же, слово мое ничего не прибавит к делам, а разве уменьшит их достоинство своею скудостью), но чтобы для себя извлечь пользу. А этим не пренебрежет уже любомудрие, которое над тем трудится и о том заботится, чтоб облагодетельствовать чем-нибудь жизнь нашу. И первое из благодеяний — восхвалять доброе, потому что похвала пролагает путь соревнованию, соревнование — добродетели, а добродетель — блаженству, которое составляет верх желаний, цель всех стремлений любителя знаний.

Итак, приступи, наилучший и превосходнейший из философов (присовокуплю даже) и из свидетелей истины! Приступи, обличитель лжеименной мудрости, которая состоит в одних словах и очаровывает сладкоречием, а не может и не хочет взойти выше этого! Приступи, одинаково искусный в добродетели, как в созерцательной, так и в деятельной, ты, который, и в чуждой для нас одежде, философствуешь по-нашему. А может быть, и одежда твоя нам не чужда; так как и ангелам свойственно быть светоносными и сияющими, когда изображают их в телесном виде, что считаю символом естественной их чистоты. Приступи, мой философ и мудрец (ибо доколе любить мудрость, если нет мудрости?)! Приступи, пес; назову так не за бесстыдство, но за дерзновение, не за ненасытность, не за то, что ограничиваешься насущным, не за даяние, но за сбережение доброго, за неусыпность в охранении душ, за то, что ласкаешься ко всем, которые тебе — свои в добродетели, а лаешь на всех чужих! Приступи и стань близ этой Жертвы, у этой таинственной Трапезы, подле меня, который этой Жертвой тайноводствует к обожествлению! Тебя приводят к ней и учение, и жизнь, и очищение посредством страданий. Приступи; увенчаю тебя нашими венцами, и не среди Олимпии, не на малом позорище Эллады, не за отличие в борьбе, или в рукопашном бою или в беге, не за другие маловажные подвиги, совершаемые для маловажных наград и в честь кого-либо из героев или демонов, прославленных несчастием и баснословием (ибо подобное этому уважается и чествуется ими, после того как неразумие призвало себе в помощники время и обычай, ставший законом), но перед Богом, перед ангелами, перед всей полнотой Церкви, громогласно провозглашу о тебе, победившем ложь ереси, во славу Живого Бога, собственными страданиями учащего страдать, — победившем за такую награду, чтобы принять небесное царство, стать богом, не подлежащим страданию.

Что же это за провозглашение? Если хотите, чтоб оно было короче и определеннее, то скажу: вот самый нелживый подвижник истины, даже до крови поборник Троицы и гонитель гонителей, наносивший им зло своей готовностью злострадать; ибо ничто так не низлагает гонителя, как ревность страждущего! А если угодно, чтоб мое провозглашение было полнее и обширнее, то скажу: вот наилучший из лучших и благороднейший из благородных! Говорю же не о том благородстве, какое чернь разумеет. Прочь от нас с ним! Не нам и не философам дивиться тому благородству, которое берет свое начало в баснословии, гробах и давно сгнившей уже кичливости, сообщается с кровью и с грамотами, и которое дает ночь или рука властелина, может быть и неблагорожденного, также предписывающего быть благородным, как и делать то или другое. Напротив, имею в виду благородство, отличительный признак которого есть благочестие, добрая нравственность и восхождение к первому Благу, нашему началу. Такого благородства — одно доказательство. А наш доблестный муж не только сам подвижник, но и произошел от мучеников, имел у себя домашний образец добродетели. По мудрости он гражданин целой Вселенной; потому что киническая философия не позволяет ограничиваться тесными пределами. А по плоти — гражданин города Александрии, который стоит наряду с нами или следует за нами, непосредственно, и во всем превосходя прочие города, преимущественно отличается горячностью, и что всего прекраснее, горячностью христианской и такой приверженностью к христианству, которая происходит от желания, но укоренена в самой природе. Ибо когда в воспламенение приводит благочестие, тогда рождается ревность; а ревность есть ограждение веры.

Так он был воспитан, и получил образование, приличное своему происхождению и назначению. Когда же наступило время избрать род жизни (в чем полагаю основание и доброго и худого поведения), — усматривает он нечто великое, отважное, превышающее выбор людей обыкновенных. Роскошь, богатство и могущество презирает более, нежели избыточествующие в этом презирают других; осмеивает же и отвергает роскошь, как первое из злостраданий, богатство, как крайнюю бедность, и могущество, как верх бессилия; потому что не почитает того и благом, что приобретших делает не лучшими, а чаще всего худшими, и у обладающих не остается до конца. Философии вручает владычество над страстями, со всей бодростью стремится к добру, еще до разлучения с веществом отрешается от вещественного, борется с видимым, всем величием природных сил, всем благородством соизволения прилепившись к постоянному. А когда утвердился в таких мыслях, — не почел уже нужным рассуждать, какое лучше избрать любомудрие: внешнее ли, которое под видом и личиной любомудрия играет тенями истины, или наше, наружно смиренное, но возвышенное внутренне и ведущее к Богу. Напротив, от всего сердца избирает он наше любомудрие, даже не обратив и помысла на худшее и не увлекшись изяществом речи, о которой столько думают греческие философы. Первым же делом своей философии считает — узнать, какой из наших путей предпочтительнее и полезнее, как для него, так и для всякого христианина. Ибо признаком души наиболее совершенной и любомудрой считал он — при всяком деле обнимать в частном и общее; потому что каждый из нас получил бытие не для одного себя, ной для всех, которые имеют с ним одну природу, и произведены одним Творцом и для одних целей. Притом видел, что жизнь пустынная, отшельническая, удаляющаяся и чуждающаяся общения с людьми, хотя сама по себе важна и высока, даже выше сил человеческих, однако же ограничивается только преуспевающими в ней, отрицается же от общительности и снисходительности — свойств любви, которая, как известно ему было, есть одна из первых достохвальных добродетелей. Кроме того, такая жизнь, как не обнаруживающаяся в делах, не может быть поверяема и сравниваема с другими родами жизни. Напротив, жизнь общественная, проводимая в кругу других, кроме того, что служит испытанием добродетели, и распространяется на многих, и ближе подходит к Божию домостроительству, которое и сотворило все, и связало все узами любви, и наш род, после того как он утратил свою доброту через прившедший грех, снова воззвало посредством соединения и обращения с нами. Когда же сообразил и исчерпал это умом, а вместе признал одним из добрых дел — смирить кичливость эллинских философов, которые думают придать себе важности плащом и бородой; тогда что он делает? И как приступает к философии? Наблюдает некоторую середину между их суетностью и нашей мудростью; у них заимствует наружность и одежду, у нас — истину и высоту. Поэтому перипатетиков, академиков, почтенных стоиков, и слепой случай Эпикура с атомами и удовольствием, увенчав волной, как некто из них — стихотворца, отсылает и гонит от себя, как можно дальше. В кинической же философии он осудил безбожие, а похвалил воздержание от излишнего, и стал, как видите теперь, псом против действительных псов, любомудрым против немудрых и христианином для всех. Он пристыжает высокомерие циников сходством наружности, а малосмысленность некоторых из наших — новостью одеяния, и доказывает собой, что благочестие состоит не в маловажных вещах, и любомудрие — не в угрюмости, но в твердости души, в чистоте ума и в искренней наклонности к добру. А при этом можно иметь и наружность, какую угодно, и обращение, с кем угодно, и оставаться одному с самим собой, укрывая ум от чувств, и жить в кругу людей и знакомых, уединяясь в самом обществе, любомудрствуя среди нелюбомудрых, подобно Ноеву ковчегу, который носился поверх вод потопа, или подобно великому Моисееву видению — купине, которую пылающий огонь не сжигал, не терпеть вреда от обращения с народом, или терпеть не более, как алмаз под ударами, и даже по мере сил, примером своим исправлять и других.